Как видишь, я в некотором роде наказана за то, что спрятала её от тебя.
Помнишь, я однажды тебе прислала загадку про яйцо? Призрачный символ моего самозатворничества, одержимости собою, которые ты грозил разрушить, хотел того или нет. И ведь ты разрушил их, мой милый друг, хотя бы и желал мне – я знаю, верю, что это так! – единственно добра. Я задаюсь вопросом: останься я в моём замке, за валами, за укрепленьями, в донжоне – стала бы я великим поэтом – столь же великим как ты? Я задаюсь вопросом: был ли мой дух твоим опрокинут, как дух Цезаря духом Антония – или я возросла от твоих щедрых даров, как ты о том и пёкся? Всё это сложно и глубоко перемешалось – мы любили друг друга – друг друга ради – правда, оказывается, что это было ради Майи (которая, кстати, не хочет и слышать о своём «странном» имени и предпочитает ему простое Мэй, – и надо сказать, это «Мэй» ей очень идёт).
Я так долго гневалась – на всех нас, на тебя, на Бланш, на собственную особу… И вот теперь, под конец, «в спокойном духе, страсти поистратив», я думаю о тебе вновь, думаю с ясной любовью. Я перечитывала «Самсона-борца»[184], и снова там напала на дракона, в образе которого всегда тебя представляла – тогда как сама я была «ручной дворовой птицей»:
…И доблесть его жарко всполыхнула
Из пепла и набросился тут он
На недругов, так яростный дракон
На мирные насесты нападает
Ручной дворовой птицы и её
Своим дыханьем огненным опаляет…
Ну разве это не точно сказано? Разве не ты – пылал огнём, и разве не я – занялась от твоего пламени?.. Что же с нами будет дальше, восстанем ли мы из пепла? Станем ли схожи с мильтоновским Фениксом?
…С той птицей, что собой же рождена
И в дебрях аравийских обитает:
Загробного не ведает она,
Хоть жертвой огневой себя сжигает;
Из пеплистого лона восстает
И расцветает, снова сил полна:
Так, плотью погибая, вновь грядет,
Переживая славою своею
Себя и что на свете было с нею…
Я бы охотнее вовсе не выходила из моей скорлупы и прожила бы одна (если говорить начистоту). Но поскольку этого не было мне позволено – почти никому не бывает да на жизнь себе довлеющая, – я благодарю Бога за тебя. Если суждено быть Дракону – благодарю Бога, что моим Драконом был Ты…
Пора мне остановиться. Об одном ещё напоследок. О твоём внуке (и что самое удивительное, моём также!). Его зовут Уолтер и он громко рассказывает нараспев или даже поёт стихи, к изумлению своих родителей, у которых на уме только пашни да конюшни. Мы читали с ним почти всего «Старого морехода» и много толковали об этом сочинении: он декламирует сцену благословения водяных змей, и другой отрывок, о том виденъи, где сверкающее око океана воздето к луне, декламирует вдохновенно и глаза его горят от всех этих картин. Он сильный, крепкий мальчик – и полон жизни, и должен жить долго.
Заканчиваю. Если можешь – и если хочешь, – прошу, пошли мне весточку, что прочёл моё письмо. Не смею тебя просить – о прощении.
Кристабель Ла Мотт.
Наступило молчание. (Поначалу Мод читала матовым голосом, ясно и без выражения, но под конец прорвалось еле сдерживаемое чувство.)
– Оп-она! – раздался в тишине голос Леоноры.
– Я знал, что это нечто ошеломительное!.. — сказал Собрайл.
Гильдебранд таращился, ничего пока не понимая.
– К сожалению, – сказал Эван, – незаконные дети в те времена не имели наследных прав. Иначе б вы, Мод, в одночасье стали владелицей огромного множества документов. Я подозревал что-нибудь этакое. В викторианскую эпоху о внебрачных детях благородного происхождения нередко заботились именно таким образом – помещали в другую достойную семью, чтобы дать им подобающее воспитание и хорошие жизненные возможности…
Аспидс обратился к Мод:
– Как всё-таки удивительно, вы оказались потомицей их обоих – и как это дивно и странно, что вы в научных поисках постоянно ходили вокруг мифа вашей родословной… верней, вокруг правды!
Все смотрели на Мод. Мод не сводила глаз с фотографии:
– Я видела раньше эту карточку. У нас дома. Моя прапрабабка…
В глазах Беатрисы сверкнули слёзы, сверкнули и покатились по щекам. Мод протянула ей руку:
– Ну что вы, Беатриса, дорогая…
– Простите, я так глупо плачу… Но ужасная мысль… Он ведь так никогда и не прочёл этого письма?.. Она написала всё это в никуда. Ждала, наверное, ответа… а ответа и быть не могло…
– Да, вы же знаете, какая была Эллен. – Мод вздохнула. – Но… как вы думаете, почему она положила письмо Кристабель в этот ларчик вместе со своими любовными письмами?..
– И волосы, волосы! – воскликнула Леонора. – Там ведь, кроме браслета из их волос, ещё и косица белокурая! Волосы Кристабель, не иначе!
– Наверное, она не знала, как поступить, – сказала Беатриса. – Ему письмо она не дала, но и сама читать не стала – в её духе! – просто припрятала… для… для…
– Для Мод! – сказал Аспидс. – Как теперь выясняется. Она сохранила всё это для Мод!
Мод сидела без кровинки, по-прежнему не сводя глаз с фотокарточки, сжимая в руке письмо, и говорила тихо:
– Не могу думать в таком состоянии. Надо выспаться. Сил не осталось. Давайте всё обсудим утром. Даже не знаю, отчего это так на меня подействовало. – Повернулась к Роланду: – Найди, пожалуйста, комнату, где можно лечь спать. Все бумаги нужно пока передать на хранение профессору Аспидсу. А фотографию… можно я её немного подержу, только сегодня?..
Роланд и Мод сидели бок о бок на краешке кровати под балдахином, украшенным узором золотых лилий в стиле Уильяма Морриса. При свете свечи в серебряном подсвечнике они вглядывались в свадебный снимок Майи. Они старались разобрать детали, их головы – тёмная и бледнокудрая – склонялись всё ниже, приближались одна к другой. Они слышали запах волос друг друга: сложный запах бури, грозы, дождя, потревоженной глины, переломанных веток, летучей листвы… а ещё подо всем этим человечий тёплый запах, не похожий на твой собственный.
Майя Бейли смотрела на них, улыбаясь безмятежно. Они узнавали в ней девочку, о которой писала Кристабель в письме к Падубу, – сквозь древнюю лоснистость карточки, сквозь разводы серебра им открывалось лицо, отмеченное счастьем и уверенностью: Майя с какой-то лёгкостью несла на голове свой тяжёлый венок, свадьба была для неё не церемонией, а простым, радостным и волнующим, событием.
– Она похожа на Кристабель, – сказала Мод. – Трудно этого не заметить.
– Она похожа на тебя, – сказал Роланд, и прибавил: – И на Рандольфа Падуба тоже. Шириной лба. Шириной рта. И ещё вот этим, кончиками бровей.
– Значит, я похожа на Падуба.
Роланд бережно потрогал её лицо.
– Раньше я бы, может, и не заметил. Но это так. В вас есть общее. Вот здесь, в уголках бровей, в линии рта. Теперь я это разглядел и уж никогда не забуду.
– Мне как-то не по себе. В этом что-то неестественно предопределённое. Демоническое. Как будто они оба вселились в меня.
– С предками всегда так бывает. Даже с самыми скромными. Если посчастливится узнать их покороче.
Он погладил её влажные волосы, ласково, чуть рассеянно.
– Что теперь будет? – спросила Мод.
– В каком смысле?
– Что нас ждёт?
– Тебя — длинная тяжба из-за писем. Потом – большая работа с ними. А меня… у меня есть кое-какие свои планы.
– Я думала, мы будем работать с письмами вместе… Было бы славно.
– Очень великодушное предложение. Но к чему? Главной фигурой в этом романе оказалась ты. А я… я и проник-то в сюжет самым что ни есть воровским способом. Но зато я многое узнал.
– И что ж ты узнал?
– Ну… всякие важные вещи. От Падуба и от Вико. Насчёт языка поэзии. Я ведь… мне надо будет кое-что написать.
– Ты словно на меня злишься. Почему это вдруг?
– Да нет, не злюсь. То есть злился… раньше. Это оттого, что у тебя всё так уверенно, победительно. Ты подкована в теории литературы. Увлечена идеалами феминизма. С лёгкостью вращаешься в хорошем обществе. Ты принадлежишь к другому миру, миру таких людей, как Эван… А я… у меня ничего нет. То есть не было. И я… я к тебе слишком привязался, слишком стал от тебя зависеть. Я знаю, что мужская гордость в наше время понятие устаревшее и не столь существенное, но для меня оно кое-что значит.
– Понимаешь… – сказала тихо Мод. – Я испытываю… – И осеклась.
– Что ты испытываешь?
Он посмотрел на неё. Лицо её в свете свечи казалось изваянным из мрамора. «Великолепно холодна, безжизненная безупречность…» – который уж раз шутливо процитировал он про себя строку Теннисона.
– Я тебе не сказал. Мне предлагают три преподавательские должности. В Гонконге, в Барселоне, в Амстердаме. Передо мной весь мир. Я скорее всего поеду, и тогда уж точно не смогу редактировать письма. В любом случае это дело ваше, семейное.