Как мы видим, литературная судьба «Ады» была далеко не безоблачной. И по сей день по ее поводу не утихают споры. Даже в стане англоязычных набоковедов в оценках «Ады» нет единства. Одни исследователи расценивают «Аду» как «наивысшее достижение Набокова-романиста, наиболее полное выражение всех его интересов и пристрастий» и даже как «апофеоз одной из величайших традиций западной литературы»[211] — традиции «высокого модернизма» Джойса и Пруста; для других (например, для Эндрю Филда и Дэвида Рэмптона) «Ада» — это свидетельство творческого упадка писателя.
Альфред Кейзин{188}
В памяти Набокова
С самого начала, как это обычно бывает у Набокова, вы встречаетесь с аллюзиями, представляющими собой настоящие ловушки, с каламбурами, которые иногда облечены в форму аллитерационных шуток, а иной раз — в форму криптофаммообразных формул, чей «тайный» смысл вовлечет вас в утомительную охоту за новыми шутками и пародиями на других романистов — пародиями, которые возвеличивают Толстого, но наносят оскорбление Мопассану. Набоков обожает играть с читателем и подшучивать над ним, но не меньше любит и демонстрировать свою оригинальность в несущественных вопросах. Пожалуй, ни один автор со времен Эдгара По так часто и сознательно не разыгрывал своих читателей. Но во всех своих розыгрышах он никогда не бывает столь серьезен, как те немногочисленные исследователи, которым удается раскрыть «тайну» большинства его уловок, ибо Набоков испытывает истинное наслаждение, напрягая всю мощь своего воображения, изобретая невероятные коллизии и искажения восприятия, инверсии и языковые неологизмы. Легкая болтовня сразу на многих языках, иронически-настойчивые намеки, сентенции, остающиеся головокружительно прозрачными, несмотря на всевозможные уловки и шутки, — все это предупреждает читателя, что над ним посмеиваются в мелочах, но наставляют в вещах серьезных и значительных. Дело в том, что все эта двойники и двойственность существуют в едином пространстве, и горе тем, кто, подобно Акве, страдает безумием. Те же, кто, подобно Вану, обладает творческой интуицией, знают, что время превосходит пространство. Не имеет значения, в скольких телесных оболочках мы обитали, продвигаясь от детства к зрелости, и в скольких странах пролегали дороги наших приключений. Время — единственный реальный элемент, в котором обитает разум; время — та самая история, которую мы способны писать в одиночку. В этом отношении «Ада» представляет собой изображение творческого процесса. Время способно исполнить любые наши желания. Мы стремимся, настойчиво повторяет Набоков в автобиографии «Память, говори», узнать, что было в мире до нашего рождения и что станет с ним после нашей смерти. В этом смысле сознание есть вечная жизнь, и если мы еще можем допустить, что до нашего рождения не существовало ничего, второе такое ничто мы принять не можем, даже если люди именуют его «смертью». Человек не может постичь самого себя вне сознания, и в этом смысле «смерти» не существует. Вселенная состоит из нашего сознания и существует только в нем…
И все же эта книга <…> преподает нам Урок в стиле Набокова. Это и длинные изыскания о реальном значении времени и его притворных личинах, и типичные, напоминающие фарс, смерти, ни на мгновение не прерывающие действие и напоминающие нам, что и мы все уже много раз умирали в процессе перехода от этапа к этапу. Но книга, и это вполне естественно, в качестве конечного смысла времени обращается к абсолютной ностальгии по утраченному и ставшему сказочным состоянию детства («Ардис»); к предельной ностальгии по любимой, Аде, имя, одно лишь имя которой ведет нашего героя по дорогам жизни. И в этой книге автор обращается к смешению языков, континентов, наций, городов, всевозможным неологизмам, счастливо перемешанным друг с другом, ибо на языке, именуемом «Владимир Набоков», все отдельные и разрозненные частицы его памяти преображаются в воображении в единое целое. Как и в «Гулливере», или «Тристраме Шенди», или в «Алисе в стране чудес» (которую, кстати, Набоков перевел на русский), читатель сознает, что жизнь здесь преображается в чистое воображение, чистые картины, чистое наслаждение.
Наш Владимир Владимирович — выдающийся художник; в данной ситуации его роман сам устанавливает законы для себя. «Ада», вышедшая в свет после «Лолиты» и после другой, гораздо более сложной и значительной книги — «Бледный огонь», вместе с ними образует своего рода трилогию, не имеющую аналогов по выразительной силе деталей, по степени увлекательности, по архитектонике формы и, наконец, по капризной изысканности языка. Она просто изумительна. Как любовная история, она скорее необычна и символична, чем достоверна но необычность и символизм — это именно те факторы, особую любовь к которым приписывают Набокову. По богатству фантазии и изобретательности это, пожалуй, самая удачная из сумасбродных вещей со времен «Алисы». Маленькие Набоковы, из которых Набоков и создал свою книгу, выпалили в нее так много цитат, что некоторые сцены — две из которых происходят в постели — напоминают конклав педантов, далеких от всех житейских проблем. Но особое очарование книге придает тот факт, что многие из персонажей обладают таким же творческим потенциалом, как и сам Набоков. Оба влюбленных поистине гениальны. А многие таинственные персонажи таковы, что для того, чтобы понять и узнать их, мы сами должны быть гениями.
Alfred Kazin. In the Mind of Nabokov // Saturday Review. 1969. May 10. P. 28–30.
(перевод А. Голова)
Кингсли Шортер
Муки ада
Самое претенциозное на сегодняшний день творение Владимира Набокова «Ада, или Эротиада: Семейная хроника» выдвигает недюжинные требования читателю, тем самым как бы обещая недюжинно и вознаградить. Ничего решительно в этом произведении замечательного нет. Книга представляет собой сознательное стремление, в духе Пруста, обратиться к тайнам времени и памяти, сугубо ностальгическое воссоздание исчезнувшей эпохи, не существовавшей на самом деле. Это — изложение коллекционера с навязчивым выдумыванием невиданных птиц и бабочек, с никому не ведомыми, выступающими под латинскими названиями разновидностями фиалок и деревьев. Это — устарелая романтическая история, изложенная à rebours[212], зеркальное отражение Фрэнсес Паркингтон Кейз. Это — пространное рассуждение по поводу нелепостей литературного перевода, переноса, преобразования, переиначивания, исходящее от профессионала-полиглота, явно утомившегося к середине жизни сотни раз объяснять одно и то же глупым баранам. И еще эта книга, учитывая отчетливую периодичность эротических сцен, про прелести и муки инцеста. Честно говоря, «Ада» принадлежит к литературе загадок и кроссвордов; и мне она показалась чудовищно трудной для чтения, при всем том (или, как выразился бы Набоков, imenno potomu), что во французском и русском я разбираюсь достаточно, как и в английском, и для меня не зазорно лишний раз, вздымая бровь, полистать вебстеровский словарь.
Роман начинается ложной цитатой из «Анны Карениной»: «Все счастливые семьи счастливы, в общем-то, по-разному; все несчастливые, в общем-то, похожи друг на друга». Этой ладной инверсией толстовской сентенции — первой из множественного ряда подобных преднамеренных «ошибок» — Набоков оповещает нас, что мы вступаем в зеркальный мир, где сходятся противоположности, а единство времени и места действия подчинено безумной логике сновидений; мир, где жизнь имитирует литературу и литературный перевод с языка одной земли на язык параллельно существующей, и это не просто семантическая задачка, как какой-нибудь зловещий трюк, пародирующий и высмеивающий попытки памяти сцепиться с реальностью. Этот мир, именуемый «Демония», — магический двойник, или «Антитерра», нашего мира. Там известные история и география Терры претерпевают кошмарные онейрические (одно из любимых словечек Набокова) видоизменения, так что все оказывается не в фокусе, каждая подробность окружена ярким ореолом не вполне угадываемых ассоциаций.
На Антитерре две наиболее очевидные у нас противоположности, две политические системы, наиболее резко противопоставленные друг другу на протяжении доброй половины нашего XX века, — Россия и Америка — сведены воедино. Сам абрис континентов тщательно искажается, чтобы Набоков, юношей бежавший из России, смог наконец объединить умозрительно оба антипода своей раздвоенной жизни. Включая франкоязычную Канаду в свой мифический амерусский анклав, он прилаживает третью створку триптиха, создавая идеальную трехъязычную среду для своей «семейной хроники».
В какой-то момент своей текущей истории обитатели Демонии натыкаются на существование Терры. По причинам, так и не раскрытым, они оказываются неспособными переварить свое открытие — называемое «Эль-катастрофой», или «Великой Реновацией», — и реагируют на него развенчанием технического прогресса, вероятно, явившегося причиной этих явлений, и в то же время убеждением, что Терра всего лишь плод больного воображения, заняться излечением которого должны «террапевты» (весьма безобидный пример набоковской неутомимой и крайне утомительной словесной игры).