В сумрачных подземных галереях батареи было людно. Петров прошел сквозь расступившийся строй, не поднимая глаз, боялся увидеть знакомые лица тех, кто не вошел в только что прочитанные Октябрьским списки подлежащих эвакуации. Все так же, не поднимая глаз, Петров коротко изложил Крылову то, что говорилось на совещании. Когда все-таки взглянул на своего начальника штаба, то по глазам его понял, что тот не осмыслил неизбежности столь скорого исхода.
— Мы с вами военные люди, Николай Иванович, — сказал ему. — Где мы нужнее, решать не нам. Поймите — это приказ.
Все делалось машинально, как во сне. Вызов командиров и комиссаров соединений, подлежащих эвакуации, последние наставления генералу Новикову… Хотелось обнять Новикова, но он не делал этого: все в этот час прощались друг с другом без демонстрации своих чувств. Да и кому сочувствовать? Тем, кто эвакуируется или остающимся? Вероятность исчезнуть вместе с подводной лодкой едва ли была меньшей, чем возможность погибнуть здесь.
В штабе царила суета, люди бегали, мешая друг другу, жгли бумаги. Петров продиктовал последний свой приказ, передающий командование генерал-майору Новикову, перечитал текст, задержался глазами на фразах: «Дальнейшая организованная оборона исключена», «Задача — упорно оборонять рубеж…» Мелькнула мысль о противоречивости этих фраз. И еще подумалось о том, что в приказе ни слова нет о подготовке к эвакуации войск, но менять ничего не стал, подписал. Эвакуация не в его компетенции, об эвакуации Новикову давал наставления лично адмирал Октябрьский.
Всё! От него больше ничего не зависело. Командование передал, а штабные работники сами знают, что делать в такой ситуации. Петров ушел в свой отсек, лег на скрипучую флотскую кровать. Долго лежал обессиленный, опустошенный, без четких мыслей. Одно чувство все больше захватывало его — стыд. Он готов был погибнуть в любой день и час, готов был разделить трагическую участь вместе с остатками своей армии, но о том, что придется бросить людей и бежать не мог и помыслить.
«Да, бежать!» мысленно повторил он, чувствуя удовлетворение от беспощадности к себе.
Рука сама потянулась к кобуре, но тут открылась дверь, и он услышал голос Чухнова. Мягко и вкрадчиво Чухнов говорил что-то о необходимости освобождать Севастополь, но Петров плохо понимал его, думая о суровой доле военного человека, которому не дано права даже застрелиться без приказа.
Снова пришлось идти по сумрачным коридорам сквозь строй людей, чувствуя спиной ожоги сотен глаз. Они шли плотной толпой — Петров, Чухнов, Крылов, Моргунов и еще несколько старших командиров. Узким подземным ходом вышли к морю. На черной поверхности воды кровянел широкий лунный след. Было тихо и душно, редкие автоматные очереди, доносившиеся издалека, походили на трески цикад. Петров вспомнил, что давно не видел своего адъютанта, сына Юрня, хотел спросить о нем, но не спросил, не повернулся язык. Столько оставалось людей на берегу, имел ли он право в такую минуту хлопотать о своем, личном.
Небольшой рейдовый буксирчик, едва они взошли на палубу, сразу отвалил и пошел в темноту. Скоро показался силуэт подводной лодки. Волны плясали у ее покатых бортов, не давали подойти вплотную, и генералам пришлось прыгать через черный провал. Крылов, еще не окрепший после ранения, прыгнуть не смог, его моряки уложили на шинель и, раскачав, перебросили.
Буксир ушел к берегу и вернулся с новой группой подлежащих эвакуации командиров. Среди них Петров разглядел своего сына.
Нащупывая ногами скобы трапа, он спустился в духоту подлодки, молча прошел за кем-то, порой перешагивая через сидевших на полу людей, опустился на узкую скамью-койку, привалился спиной к переборке и застыл. Наверху быстро прошлепали разношенные матросские ботинки, гулко громыхнули люки, и Петрову показалось, что он услышал, как плотоядно схлопнулось море, сомкнулось над головой. Он глядел перед собой, но никого и ничего не видел. Странная опустошенность навалилась, придавила. Только какое-то напряжение мысли все билось в нем. И вдруг выплеснулось воспоминанием: «Войска уходили и оставляли около 10 тысяч раненых. Раненые эти виднелись в дворах и в окнах домов, толпились на улицах». Весной, в тихую минуту вычитал он эту фразу в романе «Война и мир». Вычитал и забыл. Да вот вспомнил. Мозг сам собой искал успокоительные аналогии.
Но успокоения не приходило. Тогда он заставил себя думать о самом тяжком — о людях, оставшихся в Севастополе. Хоть и передал он командование, хоть и покинул людей, подчиняясь приказу, но боль за них — с ним, и он знал: если доберется до Кавказа, сделает все, чтобы помочь обреченным. Там, на Кавказе, он больше сможет, чем если бы оставался здесь. Мысли эти словно бы сняли часть тяжести, придавившей его. Он выпрямился и будто впервые увидел людей, заполонивших тесные отсеки, узкие коридоры подлодки. Где-то гремели взрывы, и ногами, всем телом ощущалось, как вздрагивает подлодка. Даже ему, не моряку, было ясно: неподалеку рыскают немецкие катера, швыряют наугад глубинные бомбы. Петров снова закрыл глаза и уже спокойнее стал думать о том, что предпримет в первую очередь, добравшись до штаба фронта. Дышать было тяжело, под гимнастеркой, щекоча кожу, стекали струйки пота. Петров старался не обращать на них внимания. Всё можно было вытерпеть. Всё! Только бы добраться…
XVII
Григорий Вовкодав, скорчившись, лежал на дне воронки и смотрел, как по крутой осыпи стекает пыль, похожая на струйку воды. Скашивая глаза, он видел над краем воронки чью-то ногу в стоптанном сапоге, а за ней белесое, совсем выцветшее от жары небо. Мучительно хотелось пить, — в животе, казалось, перекатывались раскаленные угли, — но он знал, что воды нигде не найти, и не шевелился, чтобы не будить понапрасну боль. Он знал, что умирает: рана в живот и в нормальных-то условиях очень опасна, а сейчас безусловно смертельна.
Мысли все время возвращались к кухне, оставленной в кустах у мыса Фиолент. Там, на дне котла, оставалось немного воды. И еще все время думалось об уютном дворике на окраине Балаклавы, где он со своей кухней простоял несколько месяцев и где, казалось, было так надежно и защищено. Уходил он оттуда спешно, даже не оглядевшись, с тяжелым сердцем уходил, будто чувствовал, что уж не вернется.
Весь июнь немцы пытались выбить пограничников с их позиций. Был приказ генерала Новикова: отходить лишь в том случае, если враг ворвется на Сапун-гору и для полка Рубцова создастся реальная угроза окружения. Никто не верил, что это может случиться, и потому готовились стоять до последнего. Но случилось. И оказались пограничники в голой степи, где не за что зацепиться. И покатились до самого Фиолента.
Чтобы отвлечься от боли, от навязчивой мысли о воде, Григорий принялся вспоминать Фиолент, чувство восхищения, какое охватило его, когда увидел этот необыкновенный мыс. Приехать бы сюда до войны, в спокойное мирное время! Но и теперь, когда не до любований, стоял он над обрывом, обалдевший от внезапно открывшейся красоты. То была мертвая выжженная пустыня, пятнистая от воронок и выбросов белой известковой пыли, и вдруг — как волшебная декорация. Из моря поднималась светлая крутая скала, опоясанная понизу зеленоватыми, голубоватыми, коричневыми глыбами. Сапфирово-синие пологие волны лизали эти глыбы, откатывались и снова осторожно входили в лазурную бухточку, исчезали на каменистой отмели. Склоны, круто опадающие к воде, пестрели зарослями можжевельника, дубняка, держи-дерева.
И кто-то, так же, как он, оторопело смотревший на это чудо, рассказывал, что будто три тысячи лет тому, как возник здесь храм богини Дианы Таврической, что тыщу лет назад был основан тут Георгиевский монастырь, а совсем недавно, прошло каких-то сто двадцать лет, стоял на этом самом месте великий Пушкин: «Прощай свободная стихия…» Не здесь ли сказано?!.
Вспомнился Григорию рассказ о жестоком обычае древних тавров приносить в жертву своей богине всех чужеземцев, вольно или невольно оказавшихся у священного мыса. И подумалось ему, что неизбежна связь между тем, что было, и тем, что грядет. И новые чужеземцы, осквернившие эту землю, заплатят такой кровью, что белые известняки древнего мыса почернеют, и люди, века спустя, будут рассказывать о страшной каре, постигшей врагов…
Беспомощный и безоружный, Григорий, как никогда, верил сейчас в неизбежность возмездия, в конечное торжество справедливости, не мог не верить.
Воспоминания о Фиоленте породили новую тоску. Захотелось как-нибудь добраться туда, лечь на краю обрыва в зарослях можжевельника и умереть, глядя на скалы, на море. Все равно, где умирать, только животному…
Стараясь не разбудить задремавшую боль, он разогнулся и пополз к краю воронки. Уже наверху чуть не сорвался обратно, да ухватился за ногу в сапоге, уже не гибкую, окостеневшую, и выбрался. Рядом с убитым пограничником валялась винтовка без штыка. Еще не вставая, Григорий подтянул к себе винтовку, открыл затвор. В магазине было два патрона, да один в патроннике, — немало для безоружного. Стараясь удержать винтовку, — наклониться за ней он уже не смог бы, — Григорий разогнулся, оглядел поле, усеянное трупами.