— Никого знакомых, — сказал Кольцов. Местность и ту не узнаю. Все думаю: надо ли было ехать?
— Как же не надо?! Только не с ними, они — в другом измерении. — Кубанский качнул головой в сторону экскурсантов. — Самому надо. Походить, подумать…
— Куда уж теперь…
— До вечера куда хошь. К пяти часам все автобусы собираются у Артиллерийской бухты. Такой порядок, я знаю.
— Вы тоже с экскурсией?
— Я сам по себе.
Кубанский рассказал, что уже не первый раз в Севастополе, приезжает, чтобы «отвести душу». Такое было, — не приведи бог, — а память все поддерживает силы. Взялся свою книгу делать. Не для печати, для своих близких, для детей и внуков. Чтобы там и описано было все по правде, и фотографии старые, какие есть.
— Почему не для печати?
— Издателям доходы нужны. А со мной у них одни расходы будут, — засмеялся Кубанский. — Вон у Сариной собрано двадцать тысяч страниц таких воспоминаний. Журналисты приезжают читать, писатели, историки, а издателей — ни одного.
— У какой Сариной? Вроде, слышал фамилию.
— Так она ж тут вою оборону была. Секретарь горкома партии. Теперь она Почетный гражданин Севастополя, председательствует в исторической комиссии. И тебя заставит писать воспоминания.
— А у меня написано, — заволновался Кольцов, вспомнив тонюсенькую школьную тетрадку, в которую он когда-то начал записывать, что помнилось.
— Отдай ей, у нее будет целее.
— А много тут тех, ну, Кто был тогда?
— Много. Мария Байда. Должен был слышать, она за Севастополь Героя получила. Сейчас ЗАГСом заведует. Комиссар седьмой бригады Ехлаков… Да много.
— Много, — задумчиво повторил Кольцов, вспомнив свое одиночество под скалами возле умершего от ран повара Гришки, фамилию которого он так и не догадался спросить. Покосился на своего разговорчивого собеседника. — А вы до конца были?
— Чего ты мне выкаешь? — удивился Кубанский.
— Так ведь лейтенант…
— Все мы теперь одинаковые генералы.
— Как тебе удалось?…
Кубанский понял. Сам он, когда встречал человека, прошедшего через тот июнь, каждый раз задавался вопросом: как ему удалось выбраться? Ведь эвакуации, по существу, не было. Люди, остававшиеся тут, должны были или погибнуть в последних схватках, или пройти через плен. Но вдаваться в подробности своей личной страды ему сейчас не хотелось.
— Это долгая история, — отмахнулся он. — Потом расскажу.
— Когда потом?
— Ты же не будешь ходить хвостом за этими. — Он снова кивнул на яркую оживленную толпу экскурсантов. — Считай, тебе повезло, меня встретил. Сейчас возьмем такси и поедем.
— Неудобно.
— Что неудобно?
— Беспокоить. Да и хватятся меня.
— А говоришь, разведчиком был. Укатали сивку горки?
— Есть малость, — улыбнулся Кольцов, и вдруг подумал, что и в самом деле ведет себя странно. Подвернулся хороший человек, не кто-нибудь, а свой брат, севастополец, а он — ровно Ваня из деревни, впервые попавший в город. — Ладно, пойду скажусь.
Он направился к группе, маявшейся возле танков, отыскал свою экскурсоводшу…
Через пять минут они уже мчались в раскаленном такси по белой иссушенной дороге. А впереди вставал на холмах незнакомый город. Кубики высотных домов на фоне раскинувшейся по всему горизонту морской синевы белели ослепительными кусками рафинада. Все время ждавший от встречи с Севастополем душевной тревоги и печали и боявшийся их (врачи строго настрого наказывали избегать волнений), он испытывал сейчас только восхищение и умиление. Вот к чему он не был готов, так это к восхищению и умилению.
Кубанский на него не глядел. Всю дорогу он говорил, пытаясь втолковать Кольцову какую-то свою заумную теорию:
— …Взять себя. Чего-то хочешь, куда-то едешь, что-то делаешь. Свое, только свое. Отец и мать, тем более дед и бабка, вроде бы, не при чем, — где искать их роль в моей суматошной жизни… Но вон ученые говорят, что сидят в нас этакие гены, в сердце, в мозге, в руках и ногах, в каждой клетке сидят. И то, что я такой, а не этакий — они определяют. Я, конечно, и свое добавляю, но основу-то определяют они…
До Кольцова вдруг дошло, что рассуждает его новый приятель не на отвлеченную тему, а на самую, что ни на есть, злободневную. Спросил осторожно:
— Ты о чем?
— Все о том же. Который раз приезжаю сюда, смотрю на этот сказочный город и все ловлю себя на мысли, что я, вроде как, посторонний, примазываюсь к нему. Живут себе люди и не очень-то часто вспоминают нас, оборонявших этот город… Ветераны любят селиться там, где были ранены, где больше всего пережили. Что тянет нас к местам страданий? Может, как раз это вот ощущение ускользающего времени?… Ты меня понимаешь?…
— Чего ж не понять? — неожиданно сказал шофер. Молодой, лет двадцати пяти, судя по наколке якорька на руке, отслуживший во флоте. Всю дорогу молчавший, он вдруг заговорил сердитым, резким голосом. — Севастополь в этом отношений самый неудобный город. Ветеранов — пруд пруди. Им всё первым, квартиры и всё. А нам что?!.
Кубанский наклонился к шоферу, положил ему руку на плечо.
— Не горюй, хлопче, немного осталось. Скоро мы все… как динозавры…
Откинулся на сидении, помолчал, все больше мрачнея, и добавил резко:
— Высади-ка ты нас… На Приморском бульваре.
Выйдя из машины, долго еще молчали. Нет, не обидел Кольцова этот разговор: приходилось выслушивать и похлеще. Можно ли обижаться на врача, сообщившего тебе все о твоей болезни? И этот мальчишка, сам того не осознавая, избавил его от душевных противоречий. И Кольцов вдруг понял, что каждый из них, ветеранов, как тот крохотный ген, все время будет обращен в свое трудное прошлое. Славное, героическое, переполненное такими взрывами чувств, какие другим и не снились. Прошлое, которое, как тот ген, сидит в каждом из ныне живущих. Незаметно сидит. Но случись беда, и он-то, этот самый ген, вдруг выйдет из своего затишка и заставит человека творить удивительное…
По синей глади бухты медленно шел военный корабль, и они загляделись на него, опершись о выщербленные цементные перила. Близко от берега стоял белый столб памятника Затопленным кораблям с орлом на вершине. Далеко, по ту сторону бухты, белела стена Константиновского равелина. Слева, на мысе, подпирал небо опять же белый монумент, похожий то ли на штык, то ли на парус, или на то и на другое вместе. По воде скользили белые катера и паромы. И солнце, остановившееся в синеве неба, тоже было белым. Белое и синее господствовали в этом мире. И в том июне тоже были синее небо и белое солнце. То же, да не то…
— Ты меня слушаешь?
— Что?…
— Я же тебе рассказываю, как отсюда выбрался.
— Извини, брат, задумался, — Он потер грудь и спустил с плеч пиджак, — Пойдем посидим. Угрело.
Они нашли скамью в тени какого-то заморского широколистого дерева, сели, и Кубанский, будто и не прерывался, продолжал рассказывать, как лежал вместе с другими ранеными на берегу, как очнулся от того, что кто-то шарился у него на груди. Пожилой боец отвинчивал орден Красной Звезды с гимнастерки. Отвинтил и бросил в море. «Немцы увидят, пристрелят», — сказал боец.
Так Кубанский узнал, что попал в плен.
— И ведь пристреливали. Старший политрук с нами был, тоже раненый. Помню — грузинская фамилия, то ли Лезгинкин, то ли Лезгинов. Отказался снимать знаки различия, все пример нам, пленным, показывал. Измордовали и застрелили. Братва — на дыбы, на автоматы поперли, татары нас тогда тали, начали над головами стрелять. Татар бы передушили, да видим бегут немцы. Потом оказалось румыны. У этих свои заботы, начали отбирать, что у кого было. Один, вежливый такой, подошел ко мне, усадил на камень и помог снять сапоги. Хорошие еще были сапога, хромовые. Я их долго потом вспоминал, поскольку босиком-то по камням ой как нехорошо было. Не дошел бы, если бы не тот боец, что орден у меня отвинтил, всю дорогу помогал. А дорога была далекая…
Он помолчал, ожидая вопросов, но Кольцов ни о чем не спрашивал, вспоминал свое.
— А той суматохой кое-кто сумел воспользоваться. Старшина, помню, был, вещевым складом у нас заведовал, Потушаев фамилия. Ловкач, везде успевал, и тут не растерялся. Видел я, как он кинулся к какой-то бабенке, та загородила его, а когда отошла, старшины уж не было, спрятался. После войны узнал я, что старшина этот потом в подполье ловко орудовал. Да не уберегся, расстреляли… Ну а я так босиком до Германии и дотопал, аж в сорок пятом только освободили…
— Какой он, тот старшина?
— Потушаев? Заметный. Такой щеголь с усиками.
— Так я ж его знал!…
Отчетливо, точно вчера было, вспомнился солнечный день, осенняя желтизна листвы возле памятника Тотлебену. Тогда Кольцов еще служил на своем «Червончике» — крейсере «Червона Украина», и война еще не избавила его от «флотского индюшества». Как же, какой-то пехотный франт будет указывать ему, старшине 1-й статьи?! Чуть не подрались тогда. А из-за чего спор вышел, не вспоминалось.