Сапожковых оставили существовать в полуподвале, где до них жили Бобылёвы, после получения писем Ивана из госпиталя (а не из концлагеря и не из штрафбата), а позднее из пехотной части, куда его направили после ранения.
Их семью переселили со второго этажа, куда, освободив несколько квартир, привезли из роддомов молоденьких стройных мам в армейском обмундировании с детишками фронтового происхождения. Я уже упоминал об этой многочисленной, отнюдь не смирной компании, постоянно устраивавшей баталии насчёт места для просушки пелёнок и прочих важных вещей, но Сапожковым прежнюю квартиру не вернули, несмотря на то, что тётя Паня об этом хлопотала в райвоенкомате. Чтобы возвратить Сапожковым квартиру, надо было расселить «мамочек», а сделать это не представлялось возможным: куда девать фронтовичек?
…С общего коридора у Сапожковых отапливалась, чуть-чуть нагреваясь, всего одна стена, та, на которой красовался знаменитый фотопортрет и висела раздрызганная гитара, знавшая более весёлые времена, о чём свидетельствовал алый бант, венчавший гриф, сейчас, правда, замызганный и из красного превратившийся в серый — от прикосновений грязных рук, ведь инструмент хватал почти каждый из многочисленных гостей певицы и клиентов гадалки. В конце концов один из разбушевавшихся клиентов тёти Пани (в такие моменты Вовка и Генка спасались под семиспальной кроватью) разбил инструмент. Вдрызг.
Когда слушал романсы, особенно тот, что воспроизведён выше (причём так, как пела его тётя Паня, в её «редакции»), мне иногда думалось: горе, прилипшее к самодеятельной певице, захватило и всю её семью. И мучает их. Ведь иногда она с явным надрывом восклицала:
— Ты виноват, подлец, во всём,Из-за тебя я жить устала…
Эти строки адресовались явно Ивану, её мужу, принёсшему всем Сапожковым незабываемое вседневное горе, обиду, несчастье… Так думал я о нём заочно, ведь мы не были знакомы.
Но вот в сорок пятом наконец-то вернулся с войны Иван Сапожков, и начался сплошной праздник, с утра до ночи. Все были радостны безмерно. Из скорбного жилья слышались то гармонные наигрыши, то романсы и песни, но уже другие, не грустные, а отчаянные, удалые. Это дядя Ваня под трофейную гармошку шпарил в основном тюремные и похабные, но среди них иногда попадали и фронтовые, народные (он обладал приятным баритоном), только почти все они оказывались переиначенными, опошленными, вероятно, как и сама жизнь исполнителя, до войны завсегдатая тюрем, а после прошедшего штрафбат, получившего ранение в грудь осколком вражеского снаряда, на его гимнастёрке, скрывавшей страшный шрам, висело несколько медалей, и даже одна «За отвагу»!
Два огромных кожаных чемодана, набитых немецкими вещами, не могли сравниться с бездонным ларцем Аладдина, но содержимое их неумолимо с каждым днём уменьшалось. Как-то быстренько исчезли с запястий дяди Вани наручные часы, они имели чёрный циферблат с зелёными светящимися стрелками и двенадцатью точками (как на картине Николая Ивановича), а другие, карманные, со слов владельца, — «рыжьё», то есть золотые. Он нам показывал и несколько карманных серебряных часов с гравированными на крышках гербами, а одни заводились малюсеньким ключиком, хранившимся под задней, второй, крышкой. Все знали, что дядя Ваня и раньше был большим любителем «бочат»[465] — так он называл карманные часы. Но всё когда-то кончается. Казалось, не кончался лишь пир горой на чёрном одеяле огромной кровати (стола Сапожковы не имели и почему-то не пожелали приобрести после геройского возвращения Ивана).
Чего только на знаменитом одеяле не появлялось: сало, консервированная в довоенные годы и всё это время где-то хранившаяся паюсная икра, огромные буханки хлеба (белого!), конфеты, водка «казёнка» с белой сургучной головкой по несколько бутылок, рыба копчёная, мясо, и всё это съедалось дружной семейкой Сапожковых в огромном количестве. Но, оказывается, и пир на весь мир в один далеко не прекрасный день иссяк. Очередь дошла даже до остроконечной шляпы с зелёным «павлиньим» пёрышком сбоку под чёрной шёлковой ленточкой — тётя Паня продала её и ещё кое-что из «тряпок»[466] на барахолке. А ведь в день приезда дядя Ваня презентовал её Вовке, и тот на радостях бегал по всей Свободе и показывал каждому встречному:
— Во! Отец подарил! У фюлера сдрючил! С фронта!
Песни не умолкали в полуподвале Сапожковых, и после того как чемоданы окончательно опустели. Вовка только успевал таскать из пивнушки бидон за бидоном, а тётя Паня где-то добывала мутный, как очень жидко разбавленное водой молоко, самогон.
Дядя Ваня называл это смешанное пойло «пиво с прицепом».
Почти с первого дня появления бывшего фронтовика к нему заявились двое довоенных знакомых, живших по соседству: полный, невысокого роста толстячок по кличке Витька Бульончик, тоже экс-карманник, заключённый, штрафник. Он лишился левой руки по плечо. Из подмышки лишь торчал пучок серых волос. Несмотря на отнюдь не младенческий возраст, ему уже далеко перевалило за тридцать, он постоянно якшался со свободскими пацанами. Другой «кент» дяди Вани по кличке Пашет обитает в том же дворе под номером тридцать. Это показалось бы фантастикой, но у Пашета тоже нет левой руки, и она удалена тоже по плечо. Он бывший вор, заключённый, штрафбатовец и теперь инвалид войны. Но не щипач, занимался каким-то другим промыслом — до фронта. И характер у него угрюмый. Как и Бульончик, получает небольшую пенсию и, похоже, не ворует. Мы, свободские пацаны, всех блатных, полуцветных и кто вокруг них роится — знаем наизусть.
Так вот они, эти двое бывших «коллег», покорешились с дядей Ваней и сейчас усердно пропивают то, что он привёз из Германии. У них-то ничего похожего нет — что можно притащить с собой из госпиталя? Но к разгулу склонны оба — воровская натура.
Тётя Паня хвасталась соседкам, что теперь её Ваня не ворует, завязал. За то, что он воевал, Вовка со мной пооткровенничал, воры его как бы исключили из своей компании. И если отец опять «зачалится» за карман (его «специальность» — карманник, то есть кражи часов), теперь, даже если он «залетит» за какой-нибудь другой вид воровства, то с ним в тюряге будут обращаться бывшие дружки по «весёлому делу», как с фраером, то есть, я понял, плохо.
Но нет худа без добра, как любит повторять мама: Иван Сапожков благодаря службе в армии вроде бы стал честным человеком. Хотя злобы в нём не убавилось — ведь говорят же все, что воры — злые люди. И это правда. Когда тётя Паня продала последний пустой чемодан, а деньги были пропиты, как и всё, на пару, бывший солдат, не снимая военной формы, чёрных обмоток и ботинок, перебрался зарабатывать на «пиво с прицепом» недалеко от дома — на угол улиц Карла Маркса и Свободы.
Вначале он выступал в пивном зале, как говорится, при полном параде: начищенные мелом медали сверкали, планка о ранении свидетельствовала о том, что это не тыловая крыса, а боец. Иногда он расстёгивал пуговицы гимнастёрки, как будто вспотел, и все могли полюбоваться багровым шрамом на его груди, но вскоре тёте Маше «концерты» и матерщина («мемуары») бывалого фронтовика надоели, и его не стали пускать в заведение. Хотя несколько начищенных медалей должны вроде бы производить впечатление на посетителей, большинство из них были такие же солдаты, недавно демобилизованные по домам из действующей армии. И теперь приблатнённый голос Ивана Сапожкова (всю жизнь и он, и дети его страдали насморком, отец ещё с двадцатых лет беспризорничал, Вовка с Генкой, бесконечно простывая в квартире — бетонном склепе, надрывно кашляли и хлюпали носами и сейчас у входа в пивнушку — со дня возвращения отца с войны они ни на шаг не отходили от него, как приклеенные). Отец для них стал всем. Все блага, которых они были лишены много лет, они получали от него, постоянно что-то жуя. Таскались они за ним и в пивную, раскрыв рты, слушали байки о сражениях, в которых участвовал их папаша.
Впрочем, однажды от тёти Пани я услышал загадочную фразу. Она, поглаживая Генку ладонью по русой голове, ласково произнесла:
— Младший сыночек у меня умничка, другой породы. Не то что этот дебил.
Вовка моментально заревел горючими слезами.
И вот сейчас они толклись возле дяди Вани. Что он делал? Он побирался! Похабно перевирая тексты известных и любимых народом песен. Так звучал один куплет в его исполнении:
— Ты меня ждёшь,А сама с лейтенантом живёшьИ у децкой краватки тайкомСульфидин принимаешь…
Мне было известно, что сульфидин — лекарство от дурной болезни, называемой в народе триппером, и я страшно боялся заразиться им. Мне не нравилась исковерканная Сапожковым песня «Тёмная ночь», которую я очень любил и часто напевал про себя так, как написал её поэт Сурков.