И вот сейчас они толклись возле дяди Вани. Что он делал? Он побирался! Похабно перевирая тексты известных и любимых народом песен. Так звучал один куплет в его исполнении:
— Ты меня ждёшь,А сама с лейтенантом живёшьИ у децкой краватки тайкомСульфидин принимаешь…
Мне было известно, что сульфидин — лекарство от дурной болезни, называемой в народе триппером, и я страшно боялся заразиться им. Мне не нравилась исковерканная Сапожковым песня «Тёмная ночь», которую я очень любил и часто напевал про себя так, как написал её поэт Сурков.
В нетрезвом виде Иван иногда затевал скандалы в зале или возле пивной. Дрался Сапожков отчаянно. Это он здорово умел, я сам раз видел. Почему он так злобничал? Словно мстил встречным, вымещал на них свою неиссякаемую обиду. Но его всё-таки побили. Их было больше, с кем он связался, — четверо или пятеро. Однако они отступили. Не выдержали бешеного напора.
На следующее утро с «фонарями» под глазами и опухшим носом он снова оказался на «боевом посту». Пел. Играл на гармошке. Пил. Нищенствовал. Мелочь — Генке.
Вовка с Генкой крутились вокруг него. Чтобы защитить, если на отца посмеют опять напасть по пьянке.
Иван не мог остановиться. На пропой пошло всё. Он ухитрялся даже продавать хлебные и продуктовые карточки, оставляя семью на произвол судьбы. Вовка и Генка словно перестали для родителей существовать. Теперь все существовали сами по себе. Пацаны попрошайничали. Тётя Паня пила брагу у сестры. Возможно, она припрятала кое-что из «трофейного» на чёрный день. А Иван, охмелев, оставался на ночь в канаве.
Тётя Паня спрашивала утром или днём, когда Иван появлялся в полуподвале, где он был, муж отвечал коротко:
— Там меня уже нет.
Не берусь пересказывать скандалы, происходившие между супругами перед неотвратимыми трагедиями, — о них я узнавал от Генки, который попутно просил что-нибудь «пожрать». И для Вовки тоже.
Кое-что из съестного мне иногда удавалось для них раздобыть — они терпеливо ждали. Но не всегда мне фартило для них тайком утащить, даже варёной картошки в «мундире», — мама часто варила её впрок, но в последнее время приглядывалась.
Надвигалась осень. Иван всё чаще не ночевал дома. Обычно валялся в канаве напротив входа в пивнушку. Собирал вокруг рыбные головки и кости воблы, обсасывал.
— Папа, идём домой! — умолял Генка. Вовка тупо глядел на пьяного отца. Или тоже жевал огрызки.
— Вы! Шмакадявки![467] Што вы понимаете в рыбных головках? Эт-та пища богов!
И прогонял:
— Бегите к матери! А то отлуплю.
Эту агонию довелось наблюдать и мне. Но не догадывался, чем всё это закончится. Ну продолжается и продолжается.
Я заметил: в недопитое пиво, оставшееся в чужих кружках, Сапожков доливал голубоватую светлую жидкость. И тут же валился наземь.
Однажды Иван появился в пивной и надрызгался до беспамятства. При этом гармошка, всегда висевшая на плече его, отсутствовала.
Кое-как Вовке с Генкой удалось притащить отца к себе. Я им помогал.
— Где гармонь? — накинулась на мужа тётя Паня.
— С-пи-з-ди-ли, — промямлил Иван и, уткнувшись лицом в колени, сидя на корточках (заметил, у многих пацанов, особенно оттянувших срок наказания или побывавших в тюрьме, осталась привычка сидеть в такой позе), вдруг зарыдал. Я впервые увидел плачущего Ивана Ильича. Не знаю, почему он разнервничался, то ли сыновей и жену своих стало жаль. То ли непутёвую жизнь свою. То ли украденную гармошку…
Я долго смотрел, как он обливается слезами, содрогаясь всем телом. Вовка ревел ему в унисон.
И опять, в который раз, я осознал ясно своё бессилие чем-либо пособить этим людям.
— Всё, всё, — отрывисто произносил он.
— Што «всё»? — зло спросила тётя Паня. — Ты што делаешь, сволочь? Ты нам всем жизь испортил! Дети с голодухи подыхают из-за твоей пьянки!
— Всё… — повторял дядя Ваня, закрыв глаза, как он это делал, играя на гармошке.
И вдруг отчётливо произнёс фразу:
— Все пиздой накрылось.[468]
И свалился на спину, ударившись затылком о бетонный замусоренный пол. И затих.
— Давайте ево на кровать затолкаем, — тонким голоском пропищал Генка. И мы втроём, кажилясь, затаскивали дядю Ваню на постель — руку, ногу, но всего поднять не могли.
— Чтоб ты сдох, скотина! — злобно напутствовала супруга тётя Паня. Она явно находилась в «поддатии». Только некоторое время спустя я подумал: на какие же деньги она пьёт? Гитару, что ли, продала? Нет, новый инструмент, подарок Ивана, висит на своём месте под неестественно красивым портретом той, которая словно выстрелила страшными словами в своего мужа.
— Пошёл домой, — сказал я, ступив на бетонную ступеньку, и отворил тяжёлую дверь, но без врезного замка — дядя Ваня, наверное, на базар унёс, продал на пропой. Или пацаны без него. Чего сторожить? Из всего осталась лишь гитара.
Утром следующего дня, шагая по опавшей с поредевших крон тополей листве, я с удивлением увидел Ивана Ильича сидящим на краю канавы. Он понуро уставился на раскрытую пилотку, лежащую на тротуаре. Заметил и то, на что вчера не обратил внимания: на груди его гимнастерки лишь темнели как бы тени медалей, что недавно блестели, весело позвякивая.
Как-то один из собутыльников не без иронии спросил Сапожкова:
— Что ж ты, солдат, одних медяков насобирал? Ни одного орденишка не заслужил? В штабе на побегушках кантовался?
Дядя Ваня ответил зло:
— Ты, видать, тыловая крыса, и не знаешь, что полагалось Ваньке за атаку, — хуй в сраку, а Машке за пизду — Красную Звезду. А мой кажный пятак моей кровию полит. Понял, сука?
И дал «юмористу» в морду. Началась потасовка. Дядя Ваня, отскочив в сторону с пьяной удалью, ухватившись ладонью за правый карман галифе, скомандовал:
— Кто хотит девять грам меж рог получить — шаг вперёд! Куда, гадёныш, притырился?
Охотников обрести обещанное не нашлось, и остряк-самоучка юркнул в дверной проём пивной.
Дядя Ваня спокойно допил из чьей-то кружки и, шатаясь, поплёлся домой.
Я после спросил Генку:
— Неужели отец застрелил бы человека? Он что, с «дурой»[469] ходит?
— Да он фраера на понт[470] взял. Фраерюга и обхезался![471] У папани тама подсигар трофейный был. Пропыжил[472] он ево, на прошлой пятидневке.
Теперь уже нет и медалей. Куда делись? То ли с пьяного сняли, то ли пропил…
— Пожертвуйте бывшему фронтовику на пропитание, — время от времени заученно повторял дядя Ваня. Рядом с ним, слева, сидели на краю канавы Вовка с Генкой. Молча. Как два воробышка. Пивунов было много, кажется, в этот воскресный день, они сновали туда-сюда с кружками и закусками. Но пока я стоял возле Сапожковых, никто ему ничего не «пожертвовал». Кроме опивок. Мне стало стыдно за него, ещё недавно храброго солдата. Я дал бы ему денег. Хотя бы несколько копеек. Но в моих карманах ничегошеньки не имелось. Кроме «панка». Не предложишь же ему игровую кость.
Во что превратился менее чем за полгода жизнерадостный, весёлый бывший солдат Иван Сапожков! Глаза бы не смотрели! Сейчас бурная радость вернувшегося с войны главы семьи сменилась на растерянность сыновей и озлобленность их матери. Как они из этой беды выкарабкаются? У всех них, наверняка, были надежды на лучшие перемены в жизни. Да и каким счастьем было для сыновей возвращение отца с войны живым! А счастье это обернулось горем. Для всех.
Мне вспомнилось опять лето сорок первого, двор, где живут Сапожковы, крылечко с двумя ступеньками, невысокого роста, кучерявый, на цыгана похожий, жилец этой однокомнатной барачной квартирки, сидящий на краю крыльца. Он плакал навзрыд пьяными слезами, уткнувшись лицом в колени, как недавно Иван Ильич. Рядом с ним почему-то никого не оказалось. Я спросил какую-то соседку по бараку, которая, подперев кулаком щёку, печально смотрела на пьяного кудрявого мужчину: «Почему он плачет? Кто его обидел?» Женщина коротко ответила, как будто осерчав на меня, недогадливого. Сурово так ответила. Будто я в чём-то провинился.
— На войну идёт. На смерть.
Ответ оказался неожиданным для меня, девятилетнего пацана, настроенного весьма восторженно и воинственно: как это так — на смерть? Наши идут убивать фашистов за то, что они напали на нашу страну. А не нас они.
Кучерявый сосед, он тогда выглядел лет на тридцать с небольшим, вообще с войны не вернулся. И ни слуху от него ни духу — пропал без вести. Я этого поначалу никак не мог понять. Ушёл как в воду канул. А у него, оказывается, жена осталась и сынишка Федя Грязин, старше меня года на два-три. Долго для меня оставалось загадкой: как может человек без вести пропасть? Каждый по документу числится — никуда не скроешься.