— Думайте. Но помните, что от этого дела вы не можете уклониться никакими отговорками. Это обязательный и почетный долг каждого немца и каждого немецкого служащего. Я не шутя вам скажу, что отказом от нашего предложения вы можете себя поставить вне закона. Возможно, что вы как русский могли не знать этого порядка. Но это так.
— Подумаю, господин комиссар.
— Хорошо. Потом позвоните мне. Вам не надо обязательно являться сюда, в здание гестапо. Я свяжу вас с нужными людьми. Теперь можете итти, господин инженер, ваше начальство уже беспокоится о вашей судьбе.
Заслонов собрался встать, но, вспомнив о чем-то, спросил:
— У меня один вопрос, господин комиссар. Машинист Хорошев освобожден?
— Почему это вас интересует?
— Это один из моих лучших машинистов.
— Он будет наказан.
— Разве он совершил какое-то преступление?
— Это неважно, господин инженер, сделал он или не сделал преступления. Раз он попал к нам, надо наказать, чтобы предупредить всех рабочих.
— Если вы накажете человека, который всегда работал только добросовестно, это пойдет во вред всему нашему делу.
— Вы так думаете?
— Не только думаю, а настаиваю на его освобождении.
— Гм… что же мне с вами делать? Признаться, мне бы не хотелось ссориться с вами. Ладно, я освобождаю вашего машиниста, можете его взять с собой, только уговор: через неделю мы с вами встречаемся.
15
В ночь накануне освобождения Заслонова и Хорошева рабочие сняли с виселицы трупы повешенных и похоронили их во дворе депо в глубокой воронке от авиабомбы. Полицаи, охранявшие виселицу, в ту ночь перепились, ходили по депо, хвастались своим мнимым молодечеством, угрожали повесить всех партизан и саботажников.
Стоял лютый мороз, и рабочие часто забегали погреться в котельную, уцелевшую вместе с конторой и несколькими цехами от бомбежки. Сюда зашли и полицаи. Когда в котельной осталось человек пять-шесть своих людей, кто-то вынул из кармана бутылку и, помахав ею перед осоловевшими полицаями, хитро подмигнул им:
— В самый раз бы теперь опохмелиться с мороза!
— Давай, давай, браток, раздавим.
— Так я тебе и дал тут. Еще заглянут сюда немцы, а у них на этот счет строго. Застанут вас пьяных, так и вам достанется на орехи и нам из-за вас, дурней, нагоняй будет.
— Ну-ну, ты язык не распускай… Дурней! За такие слова, знаешь, куда вашего брата посылают? Звезды считать!
— Раз так, так облизывайтесь на эти звезды. — Говоривший спрятал бутылку в карман и поднялся с явным намерением уйти.
— Постой ты, обидчивая душа! Уж и пошутить нельзя. Раздавим — и делу конец.
— Вот так бы давно! Тогда пойдем отсюда, чтобы не попадаться на глаза.
Полицаи поднялись. Собрались и рабочие. Пошли искать укромный уголок, куда не заглядывает начальство.
Утром, когда Чмаруцька шел на работу в угольный склад, он задержался на минутку неподалеку от того места, где был его сын. Чмаруцька боялся смотреть на это место. Страшные мысли не давали ему покоя. Как же это так, — он, отец, не только не может отдать своему горячо любимому сыну последний долг, проводить его в дальнюю дорогу, но даже не может признаться, что это его сын, его родной, его близкий? Куда бы он ни шел в последние дни — на угольный склад, в депо или на станционные пути, — он неизменно попадал сюда, чтобы хоть мысленно сказать сыну:
«Я тут, сынок… Только чтобы спасти жизнь твоих младших братьев, я не признаюсь перед проклятыми гадами, что ты мой родной, мой близкий, мой ненаглядный… Прости меня и прими мою любовь, пусть она согреет тебя от лютого мороза и от поганых взглядов душегубов. Прощай, мой сын…»
И когда взглянул Чмаруцька, не поверил глазам своим: на виселице никого не было. Посмотрел еще раз, и его суровое, обветренное лицо прояснилось.
С большого плаката бросились в глаза красные буквы надписи:
«Вечная слава погибшим героям!»
Чмаруцька тихо тронулся с места и пошел на работу, — казалось, моложе стали ноги и оттаяло сердце. Даже дышалось свободнее. А думы бесконечной чередой шли, роились, метались, обгоняя друг друга. «Есть люди на свете! Есть правда на свете!»
16
Исчезновение трупов повешенных и побег к партизанам двух полицаев, — только так и объяснил Вейс внезапную пропажу охраны, — наделали много хлопот Клопикову и Коху.
Когда растерявшийся Клопиков докладывал обо всем этом коменданту, Вейс притворился совершенно равнодушным. Он спросил:
— Кто приказал повесить этих парней?
— Господин комиссар гестапо.
— Тогда и разберитесь с ним в этом деле.
— Но я ведь обязан обо всем докладывать вам, господин комендант.
— Вот вы и скажите мне, куда вы послали этих полицаев?
— Я не понимаю, господин комендант…
— Вы что-то многого не понимаете. Ваши полицаи вывезли куда-то трупы повешенных и сами убежали к партизанам.
— Этого не может быть, господин комендант. Это были такие служаки, что только поискать. И… совершенно надежные люди.
— И от надежных людей следа не осталось.
— Такие случаи бывали не раз…
— Вот-вот-вот! Я и говорю, что это не впервые. Не с партизанами боретесь, а готовите им кадры из своих полицаев, перебежчиков подбираете.
— Я не то хотел сказать, господин комендант. Партизаны их уничтожают.
Вейс пристально посмотрел своими льдинками в бегающие, как у мыши, глаза начальника полиции.
— Та-а-ак… Чудесно! Можете итти, однако!
Клопиков выскочил из кабинета как ошпаренный. Несколько минут сидел у переводчицы, изливал ей душу.
— Ну как, пригласили на именины? — спросила переводчица.
Клопиков смотрел на нее ничего не понимающими глазами. Наконец, он вспомнил, что сам перед тем, как зайти в кабинет коменданта, сказал ей, что намерен пригласить их — господина коменданта — на свои именины. Понятно, пригласить только для приличия, — не мог же он надеяться, что высокое начальство осчастливит его своим приходом. Но Вейс принял его так, что Клопиков даже не посмел заикнуться о своем семейном празднике. Неудобно как-то: раззвонил об этих именинах по всему городку и даже пригласил кое-кого из господ офицеров и начальства.
— Нет, думаю потом пригласить. Неловко, когда говоришь по важному делу, примешивать сюда какие-то именины. А для меня, Верочка, это очень и очень важно, чтобы по-людски хоть раз вспомнить и про свою жизнь и как-то отметить пройденные пути-дороги. Они за всю мою жизнь всегда как-то вихлялись — все извилинами, извилинами… никогда не случалось мне итти напрямик, как ходят те, кому везет…
Вера приглядывалась к Клопикову, ко всей его обмякшей фигуре, такой необычной для вертлявого начальника полиции, прислушивалась к его словам, в которых звучала какая-то обида и недовольство собой.
— Сколько я повидал всего, чего только не испытал в жизни, боже мой, боже! А что я приобрел раньше за свои смелые мысли, за то, что хотел орлом-соколом летать, чтобы боялась меня разная мелкая пташка? Ничего не приобрел. Сидел, как уж под колодой, и от злости аж позеленел весь, как жаба на болоте.
— На кого же вы злитесь, Орест Адамович?
— Как на кого? На людей, на кого же больше? Они же мне крылья подрезали, очень даже просто-с!
— Однако вы в большие начальники выбились. Чего же вам на людей обижаться?
— А разве они меня вывели в люди? Я сам! Я, Орест Адамович, своим умом, своей сноровкой, своим путем. Разумеется, теперь бы мне только и жить. Может, в моем житье-бытье немного запоздал расцвет, как-никак, скоро шестьдесят годков стукнет с того дня, как породила меня мать, дай ей, боже, вечный покой, мученице! Все там будем… — Клопиков расчувствовался и, вынув платок из кармана, высморкался, стараясь не издавать трубных звуков при этой деликатной операции. Неудобно: напротив — барышня и тут же рядом — дверь в кабинет начальника…
— Как известно вам, житье мое нынешнее, дай бог каждому. И почтение, и уважение. Боятся. Знают, что я могу вот этой ручкой в бараний рог согнуть. И не пикнешь при этом, ибо дал господь бог большую силу моей деснице… Однако, как сказано в священном писании: во гресех роди мя мати моя… Живу, стараюсь, а трудов моих не замечают. Не ценят-с. И что хуже всего: на все мое старание косо поглядывают, усердия моего не хотят видеть, будто я стараюсь не за совесть, а за страх, или только за марки, за жалование, за паек. Хотят, чтобы я был всемогущим… Разумеется, ничего не скажешь против этого. Но всемогущ только бог, нет у меня таких сил, чтобы я сразу мог выполнять все, что мне приказывают. Вот дай им партизанского командира. А он только того и ждет, чтобы я пришел и взял его. Так его и возьмешь! Правда, мы его малость перехитрили, все отродье его забрали, теперь он и сам наших ручек не минет.
— О каком отродье вы говорите?