противостоять или хотя бы продемонстрировать некие героические или патетические формы отвержения Божественного творения. Это горестное отвержение всего иногда очень сильно проступало сквозь комический покров. Я понимал, что во многом именно это горькое и скептическое сомнение составляет собой зерно комического эффекта. Отсюда – шутки, гримасы Ильи, его невероятно саркастические ужимки, его различные панковские выходки. Именно потому всё это было так пронзительно смешно, именно потому и заставляло кататься, изгибаться от смеха с особенным рвением, что скрывало под собой горький, опустошенный и в то же время очень акустический, гулкий эффект барочного восприятия мира.
Происхождение такого рода отношения к миру понятно, например, из альбома Ильи «Жизнь как оскорбление». Это альбом, основанный на тексте, написанном его мамой Бертой Юльевной. Берта Юльевна жила в Бердянске на Азове. Этот текст, написанный мамой Кабакова, представляет собой огромное письмо Брежневу, в котором она рассказывает всю свою жизнь. Конечно же, на самом деле это письмо Богу. Речь не о том, что она протестует против советской власти, речь не идет даже о горькой участи еврейского народа. Речь об участи человека, в расширенной версии – об участи живых существ. Речь идет об ужимке подспудного несогласия, о тайном протесте. Эту ужимку можно встретить и в английской культуре, ужимку тайного несогласия, сомнение в том, что игра стоила свеч. Этот текст Берты Юльевны кончается словами: «Что должно быть написано на моей могиле, когда я умру? Я думаю, там должно быть написано: “Жизнь как оскорбление”». Это смыкается с иудаизмом, с традицией упреков Богу. Это линия, связанная с Книгой Иова. За что все эти страдания? Зачем меня мучили так долго? И вы хотите, чтобы я поблагодарила вас за это?
Затем внезапно феномен советского вдруг раскрыл свою силу и свое обаяние перед лицом Ильи, и он бросился в объятия этому феномену с той же присущей ему страстью (а он человек крайне страстный), с какой перед этим пробивал дорогу в запредельные миры к тотальному, универсальному, всеобъемлющему опыту. Теперь же речь шла уже об опыте принципиально не всеобъемлющем, наоборот, об опыте специфическом, советском. Это обращение к советскому на глубинном уровне было связано с тем, что советский мир (при переходе от 70-х к 80-м годам) выдал некий, пока что слабый и невнятный, сигнал, который четко считать тогда было невозможно, его содержание стало понятно впоследствии. Это был сигнал о том, что этот мир уходит, что он собирается уйти.
Этот сигнал можно было при наличии определенной интуиции уже прочитать, прочувствовать в 80-м году в момент закрытия Олимпиады в Москве, когда олимпийский мишка на глазах у всего гигантского стадиона улетел в небо на воздушных шарах. В каком-то смысле это была репетиция закрытия советского проекта, закрытия советского мира. Он улетел, как улетела Мэри Поппинс на своей волшебной карусели. Концовка советского мира являет собой более беспрецедентное явление, чем его начало. Мы знаем, что случаются революции, что люди придумывают иногда очень радикальные проекты, ценные и в то же время чудовищные. Это влечет за собой колоссальные страдания, колоссальные жертвы, в то же время этому сопутствуют невероятные прорывы, прорывы человеческой мысли, прорывы в области эстетики, архитектуры, искусства, политики, музыки, литературы, науки и социальной организации. Несмотря на беспрецедентность и ценность советского проекта, то, каким образом это всё завершилось, оказалось самым загадочным. В истории мы не найдем подобного рода завершений таких явлений. Вдруг, после страшного террора, которому не найдешь равных, после заливания половины мира кровью, втаптывания в какую-то слякоть миллионов людей – после всего этого вдруг так неожиданно подобреть, размазаться и превратиться в плюшевого мишку: такого в истории, пожалуй, еще не бывало. Это, видимо, какой-то глубоко русский феномен, но и в русской истории такого тоже прежде не бывало. Всегда то, что вело себя чудовищно и кроваво, примерно так же и устранялось – в диких судорогах, с кровью и ужасом, со смутами, всякими ужасными явлениями. И тут вдруг вместо этого всего произошел эффект идиллического прощания и улетания в небо, улетания в космос. Видимо, так случилось из-за того, что советский мир был действительно очень связан с русским космизмом, он базировался далеко не только на доктрине марксизма, но и на гигантском многослойном пироге, где одним слоем является русский космизм, а за ним просвечивает уже и православная теология, и греческая философия, и иудаизм, и буддизм, и другие формы дальневосточного опыта. Разнообразие этносемиотических фундаментов, которые здесь играли свою роль, привело к тому, что произошло невероятное, просветленное прощание с советской властью. Советская власть покинула мир вроде бы по собственной воле, бескровно, и испустила напоследок какой-то очень загадочный флюид.
Мишку, который улетел в небо, создал художник Чижиков, один из непосредственных коллег Кабакова и моего отца, человек из их цеха, график и иллюстратор детских книг. Это сопровождалось небольшим скандальчиком. Кто-то Чижикову нашептал, что американский художник, который перед этим создал эмблему для американской Олимпиады, получил энное количество миллионов долларов. Чижиков стал скромно намекать начальству, что он не прочь бы получить даже не миллионы долларов, но хотя бы какие-то деньги за мишку, после чего с ним очень ласково поговорили люди в штатском и объяснили, что, как советский человек, он должен как можно глубже себе в жопу засунуть все такого рода мечты. Конечно, с общечеловеческой точки зрения люди в штатском были неправы, но с какой-то сакральной точки зрения понятно, почему они так говорили. Советская власть могла бы подкинуть за мишку какую-нибудь квартирку, машину «жигули» или хоть что-то заплатить, потому что не заплатили реально ничего. Но упорное нежелание советской власти чем-либо вознаградить Чижикова объяснялось бессознательным пониманием сакральности его деяния, которое должно быть безвозмездным. За такое не платят, по сакральным представлениям. Это участие в мистерии, участие в сакраментальном, глубинном действе, и поэтому художник, которому дозволено прикоснуться к такого рода материям, должен быть счастлив и благодарен уже просто за то, что ему позволили к этому прикоснуться.
Таким образом, мишка, украшенный переплетающимися кольцами, улетел, а Илья Кабаков, коллега создателя мишки, бросился осваивать советскую эстетику. Тут и возник тот грандиозный пласт работ, который впоследствии принес Кабакову славу и признание на Западе. Это и инсталляции, связанные с коммуналкой, мусорные романы, «Человек, улетевший в космос». Это тот самый человек, которым только что был или почти был сам Илья в период нашего совместного пребывания в Паланге. Там возникло ощущение, что он уже сидит на этой катапульте, и стоит сделать последнее, решающее движение, нажать на какую-то кнопку, и он действительно улетит