class="stanza">
Так смотрят из-за покрывала,
Так зыблет полдни южный зной.
Так осень небосвод ночной
Вызвезживает как попало.
Всего милее полутон.
Не полный тон, но лишь полтона,
Лишь он венчает по закону
Мечту с мечтою, альт, басон.
Нет ничего острот коварней
И смеха ради шутовства:
Слезами плачет синева
От чесноку такой поварни.
Хребет риторике сверни.
О, если б в бунте против правил
Ты рифмам совести прибавил!
Не ты – куда зайдут они?
Кто смерит вред от их подрыва?
Какой глухой или дикарь
Всучил нам побрякушек ларь
И весь их пустозвон фальшивый?
Так музыки же вновь и вновь!
Пускай в твоем стихе с разгону
Блеснут в дали преображенной
Другое небо и любовь.
Пускай он выболтает сдуру
Все, что впотьмах, чудотворя,
Наворожит ему заря…
Все прочее – литература.
Итак, искусство Верлена, названное Федором Сологубом мистической иронией, а на самом деле бывшее тоской по чистоте.
Смешно Искусство мне, и Человек, – и ода,
И песенка, – и храм, и башни вековой
Стремленье гордое в небесный свод пустой,
И равнодушен я давно к судьбе народа.
Поэт потока сознания, Верлен, в отличие от парнасцев, не стремился к связности или последовательности – только к точности воссоздания тончайших нюансов своих переживаний. Начиная с «Доброй песни», содержанием его поэзии стала субъективность. Мало того, оставаясь даже на самом дне жизни поэтом от Бога, он не довольствовался передачей всех переливов чувств, а постоянно искал новые и новые формы их импрессионистского изображения – отсюда особая напевность, необычность звучания, изящество языка, делающее его непереводимым. Мысль большей частью вторична для него, за одним исключением, когда эта мысль – о Боге.
Харизматическая особенность поэтического дарования Верлена – способность прозрачным и музыкальным языком выражать «несказанное», все сложнейшие извивы настроения, мимолетность человеческих чувств. В этом отношении показателен цикл «Мудрость», скажем, стихотворение «Un grand sommeil noir…»
Un grand sommeil noir
Tombe sur ma vie:
Dormez, tout espoir,
Dormez, tout envie!
Je ne vois plus rien,
Je perds la mémoire
Du mal et du bien…
O la triste histoire!
Je suis un berceau
Qu’une main balance
Au creux d’un caveau:
Silence, silence![51]
В существующих русских переводах (В. Брюсова, Ф. Сологуба, С. Рафаловича, П. Петровского, А. Гелескула), первые строки которых приведены ниже, тональность «черного сна» удалась разве что В. Брюсову.
Я в черные дни
Не жду пробужденья.
(Ф. Сологуб)
Огромный, черный сон
Смежил мне тяжко вежды.
(В. Брюсов)
Жизнь моя смежила вежды,
Черный сон навис в тени.
(С. Рафалович)
Сон омрачает дни,
Мои смыкая вежды.
(П. Петровский)
Черный сон мои дни
Затопил по края.
(А. Гелескул)
Непереводимость лирики – мера таланта. Верлен – один из трудно переводимых поэтов. Почему? Потому, что красота его поэзии таится в стихии французского языка, в его специфике. Еще потому, что – певец внутренней жизни, персональной, мгновенной, изменчивой, непредсказуемой, необъяснимой.
Душа – таково место действия почти всех стихотворений Верлена. Нередко в них и не отличишь, где кончается внешний мир и начинается внутренний.
Чем же не устраивал его Парнас, скептицизм де Лиля, безличная рассудочность Сюлли-Прюдома, бездушная красивость Дьеркса и Эредиа? – Даже не пирронистским сомнением и не иллюзорностью бытия:
Та вечность лживая, тот древний мрачный сон,
Тот неисчерпный миг, что жизнью наречен, —
Лишь бесконечный вихрь обманчивых видений, —
а попыткой обезличивания, деперсонализации жизни. Верлен писал, что на новый путь поэтов толкает однообразие натуралистических, но обесчеловеченных натюрмортов, парнасская невозмутимость и пессимистическая бесстрастность Леконт де Лиля. Парнас слишком большое внимание уделял фанфарам – пышности, даже напыщенности. Начав как парнасец, Верлен быстро разглядел в изысканности и надмирности дефицит жизни, полноты, многомерности, человечности. Верлен и Бодлер научили вслушиваться в собственное естество и передавать тончайшие нюансы душевных движений без риторической пышности и праздничности предтеч.
Впрочем, ни одному великому поэту, даже прилагающему большие усилия, дабы объективизировать жизнь, никогда не удавалось остаться богом вне своего творения. О чем бы ни писали Леконт де Лиль, Банвиль, Дьеркс, Лемуан, Валад, Эредиа, Гюисманс – Гюисманс, сделавший из прозы то, что Верлен из стиха, – в конечном счете они писали самих себя, обнаруживая в многообразных обликах мира свой собственный. И если им были необходимы диковинные краски древнего Египта, Вавилона или Израиля, то лишь потому, что так ими было удобнее живописать состояние собственных душ.
Верлен искал вдохновение не только в человеческих страстях, певцом которых вошел во французскую лирику, но в великих памятниках человеческой культуры. Подобно Карлу Густаву Юнгу, который позже поставит красоту искусства вровень с красотой Мира, Верлен использовал искусство предшественников, культивировал достижения прошлого как исходный материал собственного творчества.
В противопоставлении Парнасу или любой иной великой поэзии заключена самонадеянность первопроходцев. Ведь в искусстве нет течений – только искренность и воодушевление творцов. А течения – течения появляются не в искусстве, а в науке о нем. Даже самые эзотерические из символистов выражали только свою мятущуюся душу в пугающе-ощерившемся мире. Это так естественно: от мира приходится убегать всегда, когда он особенно страшен. Так крысы бегут с корабля накануне пожара, а животные скрываются в предчувствии землетрясения.
И все-таки… Углубленный в жизнь, знающий ее изнанку, Верлен не мог игнорировать ее. В «Гротесках» и «Побежденных» мы видим истинную суть общества и толпы – ярость преследования ею своих изгоев, поэтов, художников. Этих отважных безумцев жалеют лишь юродивые, остальные – дети, девушки, все здравомыслящие – беснуются и подвергают их остракизму. Даже природа леденит их кости. Даже вороны отворачиваются от их трупов. Побеждает среднесуществующее, торжествуют господа Прюдомы, люди массы. Им нет дела до солнца, леса, птиц, человека. Бородатые бездельники-стихоплеты возмущают их – их, пекущихся о карьере, деньгах, удачном мезальянсе дочерей.