года умерла мать – единственный в мире человек, любивший его таким как есть, – скованный болезнью Верлен молча смотрел из окна, как выносят гроб. Это все, что он мог тогда сделать.
В больницах бездомный поэт искал спасения: «Больная лапа не слишком досаждает мне – куда меньше стихов, истинной моей муки, муки мученической! А ревматизм даже кстати – где бы я без него жил? Здоровых в больницу не берут…»
Свидетель – Тибо
Однажды, когда он явился в больницу, свободна была лишь одна койка, пользующаяся дурной славой: всякий, кому она доставалась, на ней умирал. Но выбора у меня не было, – писал он в «Моих больницах». – Оставалось либо согласиться, либо уйти. Мне хотелось уйти, но согласиться значило избежать еще худшего – и я согласился. Когда я вошел в палату, мой предшественник еще лежал на койке. Длинное узкое тело, обернутое в простыню, с узелком у подбородка, без креста на груди, лежало прямо на матраце, на железной кровати без полога… Принесли носилки, так называемый «ящичек для домино»; на них водрузили ношу и – марш в анатомичку! Несколько минут спустя я расположился на этом «пыльнике», только что служившем смертным одром…
Подумать только! Я заткнул за пояс лафонтеновского пройдоху, который надел сапоги человека, притворившегося мертвым; я даже не надеваю сапоги взаправду умершего – к чему мне это. Нет, я просто-напросто ложусь в его постель, в постель моего покойника, в постель еще совсем… холодную.
Воспоминания о больнице
Как жизнь глупа – везде, во всем,
Как мир до края полон злом,
Тем злом, что столько зла свершило!
Нет, будущему моему,
Да и прошедшему всему,
Которое ужасно было,
Я предпочту в конце концов
Дарованный судьбою кров —
Больницу: буду там спокоен,
Возможным счастьем удостоен.
Всегда, всему я предпочту
Добро, что в ней я обрету,
Отвергнув мир, вонючий, грязный,
Всю нечисть жизни безобразной.
Энрике Гомес Карилльо оставил литературный портрет поэта после его посещения больницы Бруссэ:
Верлен лежал на узкой больничной койке и мрачно шутил. Его милое огромное лицо было бледно – такую нездешнюю бледность я видел разве что на полотнах Риберы. Какая-то святость была в этом лице. Ноздри маленького носа поминутно раздувались, жадно втягивая сигаретный дым. Толстые губы смаковали строфы Вийона или презрительно кривились, когда он заговаривал о Ронсаре. В их особой складке смешались порок и доброта – удивительная то была улыбка! Его седая – уже совсем седая – борода стала совсем длинной.
Рубен Дарио:
Я вгляделся в его лицо, величественное и измученное: вскинутая голова, глубокие темные глаза – лицо Пьеро, в котором было что-то детское и сократовское одновременно, лицо поверженного Бога. Не только восхищение овладело мной. Мучительная нежность тронула мое сердце, когда я ощутил, какая высокая вера, великая страсть и вечная поэзия живут в этом искалеченном жалком теле.
Художники наперебой писали его портреты, репортеры осаждали его, молодые люди прорывались в его «декадентскую» палату, он же говорил: «Эти люди считают, что для меня, которого приветствует, которого, осмелюсь сказать, любит вся литературная молодежь, такое уж большое счастье влачить зрелые годы жизни среди приторного запаха йодоформа и фенола, в общении с совершенно чуждыми людьми, терпеть чуть насмешливую снисходительность врачей и практикантов – словом, пребывать в атмосфере отчаянного убожества – у самой последней черты!»
Есть что-то почти святое в простых словах, сказанных однажды Полем Верленом людям, которые пришли навестить его в больнице.
– Поговорим, – сказал он. – Я здесь у себя дома.
Бедный, бедный Лелиан…
Говорили, что его преследуют тягостные виденья, следы пережитого и терзают кошмары, доходящие до бреда и галлюцинаций белой горячки. Болезнь долго мучила его, и хотя друзья – Мендес и Леон Дюшан с женой – навещали его, все равно поэт чувствовал себя заброшенным и покинутым.
Да, у всех гениев-изгоев – Верлена, Гюнтера, Марло, Фицджеральда, Николая Успенского, Алексея Саврасова, Амадео Модильяни – грандиозные страсти сочетались со слабой волей. В отличие от таких натур, как Генрих фон Клейст, они не срывались в пропасть, но медленно скользили по откосу. Они не пресекали свои вожделения, а затопляли их, постепенно опускаясь…
Голландцу Виванку Верлен показался прокаженным на паперти храма – жалкий нищий, пробуждающий сострадание и взывающий к милосердию. Прокаженным назвал его и Леон Блуа. Что ж! И правда, жизнь его была жизнью прокаженного – мало кому выпала столь тяжкая ноша. Иов мог бы назвать его братом.
Последние годы Верлен влачил жалкое, нищенское существование. Шокированные его образом жизни друзья покинули его – к невыносимому характеру присовокупились «прелести» дна. Его мучил артрит, грабили жалкие, падшие подруги. Он сделал еще одну попытку всплыть вверх, согласившись на чтение лекций в Голландии. Но читать лекции он не умел, и публика собиралась не столько слушать, сколько глазеть на причудливого «старика». По возвращении в Париж Евгения Кранц немедленно обчистила его карманы.
Вечером, 7 января 1896 года, Поль Верлен потерял сознание и, пролежав на каменном полу холодной мансарды, скончался от воспаления легких.
Он скончался в ночь с 7 на 8 января 1896 года, всеми покинутый и одинокий. Его последним занятием было золотить кисточкой свой жалкий скарб. В свою последнюю новогоднюю ночь он нацарапал больной рукой стихотворение – «Смерть»…
Смерть, я любил тебя, я долго тебя звал
И все искал тебя по тягостным дорогам.
В награду тяготам, на краткий мой привал,
Победоносная, приди и стань залогом!
Незадолго до смерти английский почитатель Верлена попросил продать ручку на память о великом поэте и заплатил за нее 20 франков. Евгения Кранц немедленно помчалась в магазин и купила еще двадцать таких ручек, чтобы продать их как «последние»…
Похороны Верлена стали «громкими», как и его жизнь. Прощальные речи произносили Малларме, Баррес, Мореас, Коппе, Мендес, Кан, все выступавшие пытались отдать долг великому другу и осмыслить значение его творчества.
Вот ты и обрел покой. И нечего уже волочить: ни злосчастную негнущуюся ногу, ни жизнь – странную, настрадавшуюся, заплутавшую в грезах. Нищий старик, бродяга, наделенный божественным даром! Вот и отпустила тебя горькая земная жизнь, отмеченная роковой печатью Сатурна.
Преемником павшего «короля поэтов» стал Малларме.
В