Дмитрий сидел в креслице, взглядывая из-под лохматых бровей, изредка сопя, ибо как-то все не умещалось в сознании. Не по его ли княжескому наказу пискупа Дионисия имали всего-то три лета тому назад? Но и Пимен поистине не вызывал сочувствия Дмитриева. Пимен был убийцей печатника Митяя, хоть и не сам давил давнего возлюбленника княжого. Обстоятельства дела давно уже были выяснены на правеже, и непосредственные убийцы наказаны лютою смертью. И все же! Некого было нынче защищать князю, не за кого биться с иерархами. И токмо одного — возвращения Киприанова не хотел Дмитрий, ощущая, как груз недавних трудов, конской скачи и хлопот тяжело давит на плечи, зовет его сгорбиться в княжеском седалище своем. И, не давая повады усталому телу, князь все прямее и прямее отгибался в золоченом креслице, грубыми большими руками охапив резные львиные головы подлокотников.
Собравшиеся иерархи в лучших своих облачениях, в клобуках с воскрылиями, с тяжелыми, на серебряных цепях, крестами и панагиями на груди были торжественны и суровы. Шел суд, и судили отсутствующего здесь главу Русской церкви, самого митрополита, хотя по соборным правилам и не имели присные права его судить. Осудить Пимена и лишить сана мог только собор цареградских иерархов под водительством патриарха Константинопольского Нила, да и то в обязательном присутствии самого Пимена. И все же тут, перед лицом великого князя, творился духовный суд, где поминалось, скопом и кучею, все, чем Пимен истерзал терпение клириков: и симония, и грабленье обителей, и поборы с сельских иереев, и неуменье утишить стригольническую ересь, в том же Пскове укрепившуюся ныне даже и в ряде монастырей, что уже вообще не умещалось ни в какие меры подобия…
Дмитрий слушал, не прерывая, с горем вспоминая покойного печатника своего. Как мало минуло лет! И сколь много совершилось великих и горестных дел, воистину отодвинувших прежние его хлопоты церковные в неизмеримую глубину времени. Отче Олексие! А ты бы как решил и что содеял днесь? Или послушать печальника твоего Сергия, довериться гневу — или мудрости — старцев общежительных обителей, которые нынче все более забирают и набирают силу на Руси? Что-то такое нашел, почуял, понял игумен Сергий в жизни сей, ощутимое как твердоту перед лицом быстро-бегущего времени. Отречение от себя? Ради Господа! И пи-скуп Денис с тем же посылывал учеников своих, дабы воздвигали общежительные обители по Волге, Унже, Саре и иным большим и малым рекам, где теперь, бают, и починки, и слободы растут вокруг тех потаенных обителей. Сердце не по-хорошему ворохнулось в груди. Князь, склонивши голову, прислушался к себе. Какие же годы, в самом деле, три десяти летов? А вон, и нити серебра у него в бороде находит нынче заботливая Овдотья, и силы те, что еще до роковой битвы с Мамаем не приходило считать, нынче нет-нет да и предупреждают его об исходе своем.
Вдруг, нарушая чин и ряд, пугая синклит иерархов, он громко вопрошает Дениса, возможет ли тот забыть и не зазрит ли давешнего гонения, воздвигнутого на него великим князем?
— Княже! — Суздальский архиепископ глядит на него с суровым упреком. — Егда мог бы аз ся огорчить тою, давешнею безлепостию, не был бы достоин места сего! Не мне, но великой Руси то надобно, дабы на престоле владычном был муж, достойный сана сего, и воин Христов, ибо тяжка судьба земли нашей, и не скоро возможет Русь, воздохнув, опочить в славе и спокойствии лет. Уже и теперь не мыслю я о разделении земли, о коем хлопотали подчас князи Суждальстии. Земля, язык русский должны быти едины суть! С тем лишь и дерзаю помыслить о вышней власти!
Дмитрий выслушивает Дионисия, склонивши тяжелое, с набрякшими веками чело. Медлит, думает. Говорит наконец, припечатывая решение духовных:
— Быть посему!
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
А несчастья в это лето сыпались на него одно за другим. Не успели отправить в Константинополь архиепископа Дионисия с Федором Симоновским, о чем, разумеется, Пимен тотчас узнал и, встречаясь с князем, глядел теперь на него с тем подло-жестоким выражением, при котором не ведаешь, чего ждать. То ли тебя предадут, то ли убьют из-за угла, то ли кинутся со слезами гнусными целовать руки, умолять, и это последнее было страшнее иного, потому что безмерно подлей. Не дай Господи! Видеть таковое унижение властителя духовного было вовсе непереносно Дмитрию. Расставаясь с Пименом — и благословления его были точно Каинова печать или же поцелуй Иуды, — расставаясь с Пименом, Дмитрий долго приходил в себя, отругивался, яростно рычал в успокаивающих Дуниных объятиях… А в лугах косили, на Москве строились, жизнь, казалось, налаживалась понемногу, но не успели проводить духовных послов, новая беда обрушилась на него.
Недели не прошло с отъезда тех, как горестный вестник на двор: пятого числа июля месяца скончался тесть, старый суздальский князь Дмитрий Костянтиныч. Тестю исполнился шестьдесят один год, он долго болел, перед смертью посхимился с именем Федора, и все-таки эта давно сожидаемая смерть подкосила Дмитрия. Разладилось разом все хрупкое равновесие отношений с нижегородским княжеским домом, добытое усилиями предшествующих лет. Предатели, иначе не скажешь, Василий Кирдяпа с Семеном, хоть и родичи, а предатели, сдавшие Тохтамышу Москву, могли теперь потребовать себе по праву наследования все нижегородское княжение с Суздалем и Городцом. Потребовать у Тохтамыша в уплату за давешнюю лесть, за погром Москвы. И этому наглому татарину почему бы и не дать и не расплатиться щедрой рукою, оторвавши Москву, да что Москву, весь удел Владимирский от выходов к Волге, от торговли ордынской, от Сарской епископии, от гордых замыслов дольних, ото всего!
Дуня рыдала. Она любила отца, прощая тому все безлепые шатания последних лет. Рыдала, уткнувшись в алые взголовья княжой постели. А он сидел рядом, гладил ее большою рукой по рассыпанным волосам — была без повойника — и молчал. Слова не выговаривались. Тупо думал о том, что делать теперь. Ежели, ежели… И Василий в Орде! И Кирдяпа с Семеном! И Михайло Тверской! А ну как они все, вкупе… И пискуп Денис, который, в днешней нуже, мог бы, верно, защитить, удержать, теперь уже где-то там, за Окою!
Странно, сперва совсем не подумал про Бориса Костянтиныча. Дядя своих буйных племянников, давний враг Москвы, он и ныне сидел в Орде с сыном Иваном, хлопоча перед ханом о вотчинах своих. Но теперь, теперь! Теперь ему надобно было помочь усесться в Нижнем! Занять тестев стол! Хошь на время, на срок малый, пока не осильнели опять, отодвинуть от себя и от княжества сущую эту беду!
В сенях навстречу попавшегося Свибла — всегда лезет на очи! — сгреб за грудь, в готовую расхмылить почти родную хитрую морду выдохнул:
— Не ты ли меня продаешь, Федор? — И откинул, отшвырнул от себя, едва устоял на ногах боярин, и уже издали, с оборота, крикнул повелительно: — Думу собирать!
К вечеру сидели с боярами. Тут вот ощутил только, что в тревоге не он один, озирая готовно-зоркие лица Всеволожей (Свибловой зазнобы! Знал все нелюбия боярские!), внимательный лик осанистого Мороза, спокойнонастороженный, без обычной улыбки своей, взор Тимофея Вельяминова — пришел ныне с Юрием Грункой, младшим братом, и с племянником, Иваном Федорычем Воронцом, и далее, по лавкам: Ивана Родионыча Квашню, Ивана Федорыча, Собаку Фоминского, Семена Окатьевича и целую дружину Акинфичей — Федора Свибла, Ивана Хромого, Александра Остея и других. Дмитрий Михайлович Боброк, высушенный долгою болезнью, сидит по правую руку от князя. Смотрит отрешенно и строго, в никуда. Игумен Севастьян поглядывает то на него, то на великого князя. Двоюродный брат Владимир, пышущий здоровьем, сияющий, один только и не сдерживает порою невольной, рвущейся с уст улыбки. День какой! А в лугах, где косари, где рядами, со смехом, пестроцветные, в праздничных одеждах своих ходят женки с граблями и поют — как поют! Аж досюда доносит! В лугах, где голову кружит от медового аромата вянущих трав, в лугах каково! Эх, не вовремя помер старый суздальский князь, в осень бы лучше. И вся земля, тово, в пору ту, словно грустит. Не вовремя!
— Кошка-то ведат? — на правах брата и володетеля вопрошает Владимир.
И не окоротишь, и вопрос не нелеп: без Федора Кошки, без его трудов ордынских, ныне и вовсе бы пропасть. А и от Данилы Феофаныча из Орды нету вестей. Как там Василек, наследник? Не соскучал, не изнемог в татарской земле? Не в обстоянии там от кого иного? В Сарае, по злобе ли, по зависти, и убить могут, а там и концов не найдешь. Дуню давеча с трудом отговорил от поездки в Нижний. Тестя уже схоронят, лето, не станут сожидать доле трех ден, а соваться в город при нынешнем безвластии и ей не след. Дуня плачет, дети в тревоге, а у него и у бояр своя зазноба, княжеская, невесть, что и вершить?
Остановили на том, чтобы поддерживать перед ханом князя Бориса. В Орду поскакали срочные гонцы с поминками. В ожидании и страхе тянулись недели, не принося облегчения, хоть и стояло вёдро, хоть и справились с покосом в этот раз. Наконец дошла-таки весть, что хан передал нижегородский престол Борису Кстинычу. Но и вздохнуть не пришлось. С вестью прискакал Федор Кошка. Мрачнее тучи был боярин и, оставшись с глазу на глаз, вымолвил: