— Беда, князь!
— Кирдяпа с Семеном копают под меня? — начал было Дмитрий, но Кошка небрежно отмахнул рукавом:
— Копают, конешно! Как не копать! Да хан и им не больно верит. А токмо, князь-батюшка, не обессудь. Великое княжение закачалось! Надобно серебро и — враз. Много серебра! Хану без того, вишь, своих амиров не удоволить, ну и… Сам понимай!
— Сколь?
Федор поднял тяжелый взор (уже не молод, уже и морщью покрыло прокаленное солнцем, иссеченное ветрами чело), поглядел на князя, помолчал.
— Осемь тыщ! — сказал. Сказал и умолк.
— Столько не собрать! — бледнея, отмолвил Дмитрий. И слышно стало, как бьется в оконницу дуром залетевшая в горницы лесная зеленая муха. — Не собрать! — с отчаянием повторил Дмитрий. — Мне все княжества разорить, и то восьми тыщ серебра не достать нынче!
Кошка вдруг молча сполз с лавки и упал на колени:
— Князь-батюшка! Не кори! Иного измыслить не мог! Не передолим коли, и все истеряем. Ведаю! Ведал и сам! А токмо — всех обери, по заемным грамотам, у кого хошь!
— Был бы митрополит другой! — зло и мрачно отозвался Дмитрий. — У фрягов, баешь?
— Тыщи три дадут, вызнавал! Кой-чем поступиться придет. И греки дают, и бесермена, ежели по-годному попросить. За можем на то лето отдать? — поднял требовательный взор на князя.
И теперь их было только двое. А там — бояре, князья, стратилаты, дружина, города, села, купцы, смерды, и у всех… И все, и все сейчас на этих вот иудиных тысячах зависло опять! Когда же, ну когда возможет Русь попросту двинуть железные полки, изречь: "Не позволю!"
И броня, и стяги, и гнев ратный, и, с рогатинами, ряды пеших дружин, смерды, боронящие землю свою. И чтобы никому ся не кланять! Ни хитрому фрягу, ни немцу прегордому, ни злому татарину, ни свирепому литвину, ни бесерменину тому. Того ведь одного токмо и жажду, пото и бьюсь! Величия жажду родимой земле, Руси Великой! А нет, дак мне вон ета постель, да Дуня, да какой ни есть зажиток, детей бы гладом не поморить. Много ли на себя-то самого идет княжого добра? За трапезою — те же каша да щи, и не надобно иного! Изюму, да ягод винных, да вин заморских, из фряжской земли привезенных, чем балуют иные бояре, не надобно мне! Но власти в земле, ежели, по слову батьки Олексея, все должно иметь в кулаке едином, власти он не отдаст. Ошибаешься, хан Тохтамыш, передолим и тебя. Не таких ломали! Последнего, даже и про себя, баять было не след. Таких, у коих вся степь, вся Синяя, Белая и Золотая Орда воедино совокуплены, в руках единых, таких не ломали еще. И сил тех нет пока у Руси.
— Ладно, Федор! Прошай у купцей, гостей торговых, займуй у всех! Грамоты я подпишу. Сей бы токмо год и устоять нам с тобою!
Почему так бывает всегда? На подъеме языка и у кормила власти оказываются деятели, достойные великих задач. А низкая лесть, измена или корысть не смеют поднять головы в ту пору. А там, в иных временах, глядишь, и глава, правитель земли, про коего помыслить нелепо: как это хозяин может стать предателем, вором во своем терему? А — может! И предает, и торгует землею своею, спеша разрушить хоромину, воздвигнутую поколеньями героев, уснувших в земле. И видно-то это становит издалека, из глуби времен. Ибо близь себя, поблизку, вроде бы и на подъеме те же и корысть, и зазнобы, и котора княжая, и злоба боярская, всего довольно, и всего из лиха. Но и другое есть: воля к соборному деянию всей земли. И тогда смолкают покоры и ссоры, и уже плечо к плечу бывшие соперники, облитые ратным железом, выходят в поле, защищая землю отцов. И мне, теперь, хоть прикоснуть, хоть мечтою приблизить туда, к ним, когда и жизнь, и добро отдавали за други своя!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Несчастья вослед позорному торгу ордынскому продолжали сыпаться одно за другим.
Собрали тяжкую дань, и данью той передолили Тверского великого князя, ан во Владимир явился посол лют, родич хана, Адаш Тохтамыш, и впору настало не хлеб убирать, а прятать по лесам володимерских смердов от лютого татарского грабления. И не вышлешь посла, как встарь, и не заткнешь рта подарками, и не пригрозишь узорным кованым железом боевых рогатин, дабы потишел и унял зуд прихвостней своих…
Генуэзские фряги меж тем, выручивши князя заемным серебром, совсем обнаглели. На вымолах ежеден — ругань. Московских гостей посбили с причалов, утеснили до зела. Дмитрий, проезжая торгом, каменел ликом. Прост был князь и не вельми учен, но и потому тоже понимал смердов своих и посад до слова. Иногда тяжело спускался с седла, заходил в лавки. "Потерпите!" — говорил. Не объяснял ничего, а — стихали. Ведали — свой, видели — не продает и тяжко ему, как и всем. Этим вот, простотою, тоже держал землю.
Новая пакость явилась ближе к зиме. В начале ноября Борис Костянтиныч воротил из Орды с пожалованьем, и Семен с дядею прибыл. Кирдяпу хан задержал у себя к тайному удовлетворению Дмитрия. Уже и хлеб убрали, и Михайло Тверской, проиграв сражение кожаных мешков с серебром, готовился покинуть Орду, как произошло то, чего где-то в душе ждал и опасил все последние месяцы.
Фряги, мало сказать, — обнаглели. Не почитали уже почасту повестить московским дьякам великокняжеским, кто и почто прибывает в Москву.
Молодой сын боярский, Ратуйло Ухарь, пригнал из Красного и прямо на княжой двор. Добился до "самого". Дмитрий принял на сенях.
— Некомат-брех на Москве! Села свои емлет! — огорошил Дмитрия вершник, еще не отошедший с бешеной скачки своей.
— И вы… — темнея ликом, начал князь.
— Дак по грамоте! — Рагуйло аж руками развел. — И ключник не велит трогать… Токмо обидно, тово!
— Ладно. Пожди! — бросил, уже поворачиваясь спиною. — На поварню пройди. Пущай накормят!
Разговор с испуганными боярами был короток. В ответ на то, что фрягов нынче утеснять не велено да и опасимся, мол, возразил, негромко и страшно:
— А меня вы уже не боитесь? — И, возвышая глас: — Умер я? Сдох?! — И до крика: — Али мне черны вороны очи выняли?!!
Уже через два часа в угасающих сумерках наступившего зимнего вечера мчались, ведомые прежним Рагуйлою, вершники, ощетиненные су-лицами, потряхивая железом, имать давнего ворога великого князя Московского.
Дуня встретила заботная (вызнала уже), глазами, движением рук вопросила: в днешней труд ноте не безлепо ли огорчать фрягов?
— Что дороже, — вопросил, уже не в крик, а тяжело и смуро, — серебро али честь?.. Честь потерять, — домолвил, — и серебра тово не нать боле. Не для зажитка живем, для Господа!
Раздевались молча. И уже когда легли, когда вышла услужающая сенная боярыня, и нянька унесла маленького, и задули свечи в высоком свечнике, и полог тяжелый, тафтяной, шитый травами, шерстями и серебряной канителью, задернули, вопросила негромко:
— Вспоминаешь Ивана?
Дмитрий, еле видный в полумраке мерцающего лампадного огонька, кивнул, не размыкая глаз. Долго спустя — Евдокия уже не ждала ответа — отмолвил:
— Все было правильно… А токмо своих губить не след! Эту вот мразь надобно давить! Чтобы Русь… — не договорил. Дуня поняла, робко, едва касаясь пальцами, огладила дорогое лицо. Такой вот, как теперь, был он ей дороже всего. А что не выдержал, сник на поле бранном у Дона, про то ведала, и не судила, и отводила взор, когда льстецы называли его великим воином… И многие иные слабости мужевы ведомы ей были тоже. А любила все равно. И гордиться ей было чем. В такие вот мгновения, как нынешнее. Не мог он, понимала с тревожною теплотою в сердце, не мог, казнив родича, Ивана Вельяминова, благородного мужа, которого любила вся Москва, пощадить, хотя бы и ради всех прехитрых расчетов ордынских, пощадить теперь фряжского негодяя, подговорившего некогда Ивана изменить князю своему.
Некомата привезли ночью, перед рассветом. На заре явилась в терем целая депутация фрягов с настойчивой просьбой, по существу требованием, освободить благородного мужа Нико Маттеи, который, не бывши подданным великого князя Владимирского, не мог быть и изменником ему, а посему заслуживал, самое большее — высылки в Кафу, ежели князь не мыслит более обращаться к генуэзским гостям торговым за какою-либо помощью.
Князь поначалу не восхотел принять фрягов, но все же был умолен боярами выйти и выслушать их доводы. Он вышел, выслушал. Глядя слепо сквозь и мимо них, спокойно и твердо возразил, что великий князь Московский волен казнить недругов своих, не прошая разрешения на то у кого бы то ни было из государей или господ иных земель. А русские вымола ниже Яузы, безлепо занятые фрягами по осени, как и тамошние ан-бары, велит очистить тотчас, не стряпая, и впредь прошать о всем подобном княжого дьяка. Сказал и, не слушая боле ничего, покинул покой.
Некомат-брех был казнен в тот же день, к вечеру, на Болоте. Казнен торопливо и совсем не празднично, в поднявшейся снежной буре на пустынной, почти без гляделыциков, площади. Ибо кому нужда была, кроме вооруженной и окольчуженной стражи, провожать проворовавшегося фрязина на последний погляд, тем паче многие и не ведали толком вины Некоматовой, а летописец записал осторожно: "казнен… некий брех Некомат, за некую крамолу".