Для понимания того, зачем потребовалась Набокову инцестная любовь, обратимся к помощи двух ключевых, весьма ценных аллюзий. Одна проста и является чистой параллелью от противного; другая сложна, поскольку она — воображаемая модель всей этой книги и разветвляется на другие, сходные с нею аллюзии. Несколько ссылок по ходу сделано в адрес Шатобриана; Ада шутливо называет Вана «мой Рене»; да и первая часть названия «Ада, или Эротиада» подозрительно напоминает пародию на такое романтическое: «Рене, или Следствия страстей». Как и Ван, Рене личность незаурядная, с поэтической душой, испытывающая несказанное наслаждение от буколических прогулок с прелестной своей сестрой, пока инцестная природа связи не вынуждает их расстаться. На этом параллели кончаются; все остальное решительно не совпадает. «Рене» — книга, проникнутая романтической mal de siècle[225], а Рене с Амели, в отличие от брата и сестры Винов, никак не подходят под определение «дети Венеры»; райское удовлетворение желания в обгон нравственности совершенно немыслимо для Рене и его сестры, так что само появление такого желания гонит Амели в монастырь и буквально приводит к мученической смерти их обоих. В «Аде» с залитой солнцем реки Ладоры близ поместья Ардис раскрывается вид на Замок Бриана (по-французски Château-Briand), «далекий, романтично черневший на холме, поросшем дубами». По контрасту, основное свойство мира Вана Вина — яркость и глубочайшая близость, социальная и сексуальная, ощутимая и зримая; очевидно, что дуб из его мира принадлежит пейзажу, совершенно отличному от притемненных кущ романтизма. Рене страстно желает смерти, представляет ее себе в туманном притягательном ailleurs[226], словно конкретные предметы этого мира не способны удовлетворить его экстатическое, смутное ожидание чего-то. Напротив, набоковские герой и героиня испытывают восторг от конкретных проявлений этого мира, наблюдают и вспоминают их нежно, с педантичной тщательностью, и обоим страстно притягательной кажется жизнь в этом мире, при том, что каждый друг другу самая надежная опора, мужское V Вана или наконечник стрелы (ardis по-гречески) идеально совпадает с его перевернутым, с перекладинкой, женским зеркальным отражением, с А его сестры-души (вниманию любителей символов и бдительных фрейдистов).
Зеркальная игра инициалами Вана и Ады — подчеркнутая, когда Набоков находит подходящий драматический момент, чтобы изобразить А вверх тормашками, — предполагает, что эти двое — идеальные любовники исключительно потому, что половинки одного целого. В самом Деле, ведь книга Вана практически «написана» ими обоими, единое воображение под названием «Ваниада» самовыражается двумя голосами попеременно. Родинка на тыльной стороне правой руки у Вана повторяется точно такой же на Адиной правой руке, поскольку и физически и психологически оба любовника и в самом деле две половинки того двуполого первобытного человека, которого Аристофан так красочно расписывает в «Пире» Платона. По талмудистскому преданию, Адам в Раю до сотворения Евы был существом двуполым, и Набоков, явно вслед за талмудистами, соединяет греческий с древнееврейским мифом, воплощая в своих переплетшихся причудливым образом брате и сестре образ безгреховного, цельного человека.
Основным ключом к замыслу Набокова в этом смысле становится одна повторяемая аллюзия, в особенности в той части, где описывается Ардис: отсылка к одному из наиболее ярко воплощенных в англоязычной поэзии образов рая, к стихотворению Марвелла «Сад». Ада девочкой пытается перевести это стихотворение на французский (в ее версии дуб зримо открывает вторую строку); после первой разлуки влюбленных именно это стихотворение так удачно становится для них ключом к шифру писем, которыми они обмениваются. Второе четверостишие стихотворения, в романе не приводимое, начинается такими словами: «Такой покойной нашел тебя я здесь / И с Непорочностью, твоей сестрой любезной! / Как долго заблуждался я, считая застать тебя / В шумном Кругу Поклонников». Эти строки, безусловно, как нельзя лучше соответствуют духу романа, словно бы являясь его эскизом, хотя «сестра» и «непорочность» обретают здесь совсем иной смысл. Стихотворение Марвелла — блаженное видение, далекое от безумств физической страсти; одинокий обитатель сада, однако, там с чувственным восторгом упивается сочными плодами, упавшими с дерев, услаждая ими свой вкус, тогда как ум его погружен в сладостное самосозерцание, где — не под стать ли автору «Ады»? — он «создает в возвышенном порыве / Далекие иные Миры и иные Моря». В ардисских кущах «Ады» также с ветвей сыплются сочные плоды, когда карабкающаяся на дерево Ада, поскользнувшись, падает, обхватив ногами спереди шею изумленного Вана, невольно подставляясь для первого интимного поцелуя, так как, о чем мы уже неоднократно осведомлены, нижнего белья она не носит. Тут же Ада провозглашает это дерево Древом Познания, доставленным в поместье Ардис из Эдемского Национального Парка, однако ее соскальзывание с ветвей явно обращается в Благопадение, ибо в этом саду, как и у Марвелла, совершенно немыслим непоправимый грех. Кроме того, марвелловское стихотворение рисует образ Грехопадения комически, без каких бы то ни было дурных последствий: «Споткнувшись походя о дыни, / запутавшись в цветках, я грянул на траву.» Подобным же образом перевитие рук и ног пылко сплетающихся Вана и Ады уподобляется древней как мир растительной жизни, приравниваясь к завиткам вьюна; а Ван, бросившись прочь вслед за последним перед первой разлукой объятием, и впрямь описан бегущим, «спотыкаясь о дыни», и эта аллюзия как бы подсказывает нам непременное его возвращение в свой Адо-Ардисовый Рай.
Вместе с тем именно завершающее четверостишие «Сада» Марвелла являет нам наиболее правдоподобную модель того, к чему Набоков стремится в своей «Аде». После того, как душа обитателя сада расправила, встряхнув, свои серебряные крылья средь ветвей, поэт мысленно возвращается назад к изначальному раю Адама и затем возвращает нас к «Истинному» миру времени, но времени, не преображенному искусством, к природе, упорядоченной «умелым Садоводом» в виде цветочного циферблата, указывающего время. Труженица пчела ныне, под стать человеку, «отсчитывает себе время» по травам и цветам (по произношению XVII века возникает каламбур: time-время thyme-тимьян, создавая игру чисто в стиле Набокова); посредством художественной алхимии воссоздания рая в золотистой прозрачной сущности, восхитительной на вкус и на вид, возникает время-разрушитель. Набоков просто стремится создать такое взаимопереплетение искусства и наслаждения, которое выходит за границы времени или, скорей, ухватывает его иллюзорно-живую «ткань», как именует это Ван Вин, и именно здесь в конечном счете и состоит драматический смысл не ослабевающего в романе акцента на эротике бытия. Этот момент еще явственней проясняет в романе уже иная аллюзия. В ходе повествования «Сад» Марвелла перекликается с другими стихотворениями, и самое из них значительное — «Приглашение к путешествию» Бодлера, пародируемое в романе с присовокупленным ко второй и третьей строкам образом дуба, чтоб связать со стихотворением Марвелла. Стихотворение Бодлера также представляет собой восхитительную мечту об идеальном мире, мире, наполненном общечувственным и конкретно-эротическим восторгом, при этом переданном, как только и может подобное блаженство быть передано, превосходным подбором художественных средств. На фоне нашего романа знаменитые начальные строки стихотворения становятся воплощением образа Ардиса, обращением Вана к Аде: «Mon enfant, та soeur, / Songe à la douceur / D'alter là-bas vivre ensemble! / Aimer à loisir / Aimer et mourir / Au pays qui te ressemble!» (Дитя мое, моя сестра, / Подумай, какой восторг, / Уехать туда и жить вместе! / Жить без забот / Жить и умереть / В стране, что похожа на тебя!). Знаменательно, что фрагменты этих строк проговариваются Адой в тот момент повествования, когда им вспоминается их первая близость; важно, что именно тогда Ада, по сути, признается Вану в том, что они не разрозненны, а едины.
Стихотворение Бодлера, таким образом, подчеркивает то, что уже по другим причинам стало явным в романе: «Ада» строится на парадоксальном прослеживании идеальности в природе посредством идеального искусства, самоосознанного, аллюзивного и восхитительно организованного. В этом смысле Набоков к тому же следует образцу Мильтона (в одном месте пародируемого тетраметрами) в его четвертой книге «Потерянного Рая», где Эдем до грехопадения описан с восхитительной нарочитостью красиво — цветущий сад с сапфировыми ключами, золотым песком, багряными плодами, зеркально-хрустальными ручьями — и где предшествующая литературная традиция представлений о рае воплотилась в лукавой манере отрицания («Не в полях прекрасных Энны…» и т. д.). Возможно, «Ада» как роман потеряла что-то, явившись масштабным поэтическим образом Рая: порой Ван с Адой кажутся больше голосами и персонажами лирической поэмы, чем персонажами романа; переизбыток совершенства, воплощаемый ими, делает их менее интересными в индивидуальном смысле, менее привлекательными человечески, чем многие из предшествующих набоковских героев. Зато выражение в «Аде» всей полноты восторга любовника перед жизнью и прекрасным в ней взмывает до таких высот, каких редко кто из писателей достигал за всю историю развития романа. Позвольте мне привести краткий, показательный отрывок, где настоящее любовников сопоставляется сих ардисским прошлым: