— Идем, брат, идем! Душно что-то стало…
Они вышли на улицу и заговорили на «ты».
Была поздняя осень. Ночь была тихая и ясная.
Слегка морозило, и тонкий ледок на лужах потрескивал под ногами на панели. Небо было все в звездах, и чудилось, что это не осенняя, а весенняя ночь под Светлый Христов праздник. Тревожная суматоха пряталась в домах. В окнах загорались огни. На улицах начали появляться торопливые пешеходы и застучали колесами пролетки и коваными ногами рысаки. Показались люди стаями.
— Куда мы?
— А помнишь нашего друга Клеменца[620]? Он сейчас в Москве. К нему!
Подходили к памятнику Пушкину. Здесь сбилась толпа. Взлохмаченный оратор прилепился к Пушкину и кричал, махая своей шляпой:
— Мы не продадим товарищей за эту конституцию! Только в борьбе обретем мы право свое! Да здравствует вооруженное восстание!
— На какой черт теперь восстание? — произнес Павел Николаевич.
— А это, видишь ли, директива из Швейцарии от Ленина, — пояснил спутник.
Пришли и разбудили старика Клеменца. Поздравили — не верит!
Но с улицы доносился шум потянувшихся демонстраций: одни пели «Мы жертвою пали в борьбе роковой»[621] и шли с красными флагами. Другие шли с портретом государя и пели «Боже, царя храни!».
Поверил, наконец, и старый революционер Клеменц. Достал где-то вина, и они упивались и радостью, и вином.
А потом старик Клеменц заплакал:
— Эх, кабы воскресли все повешенные, все расстрелянные, сгноенные в каторгах, в тюрьмах, в ссылках!.. — шептал он сквозь всхлипывания и потом декламировал революционного поэта Якубовича[622]:
О, сколько, сколько пало ихВ борьбе за край родной.Отважных, смелых, молодых,С открытою душой!..[623]
Что ж? Павел Николаевич имеет право слиться теперь и в радости и в печали с «друзьями слева»: ведь и он приложил свою руку к этой победе, непрестанно воюя с правительством! Вспомнил брата Дмитрия и прослезился.
Так Россия завоевала себе парламентарную конституцию…
Говорят, что новый манифест сочинил Витте, без которого царь никак не мог обойтись, когда требовался умный государственный человек… которого, к ужасу придворных сфер и всей «опоры трона», царь возвел в графское достоинство…
Какой, в самом деле, ужас: бывший «красный жидовский министр» превращен в графа, который вынуждает царя дать собственноручную подпись под смертным приговором самодержавию!
Что царская подпись под манифестом вырвана в подходящую минуту у растерявшегося царя, думала не одна придворная знать. Так утверждала и сама императрица[624]…
А теперь не вернешь этой подписи: что написано пером, того не вырубишь и топором!
Как бы то ни было, а граф Витте оказался тем волшебником, который опрыснул омертвевшую царевну чудесной живой водой, после чего все царство ожило, царевна очнулась от летаргии и колесо жизни вновь завертелось…
Как океан после грозы и бури, Россия не могла прийти в политическое равновесие и успокоиться, чем спешили воспользоваться как революционеры, так и реакционеры. Для тех и других конституция была неприемлема. Для первых нужна была социалистическая республика, а не ограниченная слегка монархия, а для вторых — восстановление старого порядка, при котором они бесконтрольно хозяйничали в стране.
Для обеих сторон успокоение разбушевавшейся стихии политических страстей было невыгодно, и они стремились раздувать огонь страстей. В мутной воде легче ловить рыбу.
Черносотенные организации провокационного характера под флагом «Союза истинно русских людей»[625] усиленно изображали «глас народа — глас Божий», устраивали свои демонстрации с портретом царя, пели «Боже, царя храни», посылали телеграммы государю-императору с мольбами и благословениями твердо поддерживать «исконные начала», на которых издревле стояла Святая Русь, и желали победы над всеми врагами.
Это поддерживало в царе дух сомнения и позднее раскаяние в сделанных уступках, возбуждало мысль о том, как бы исправить сделанную ошибку, и чувство острой враждебности к Витте, сочинившему манифест с «незыблемыми основами». Революционные организации, исполняя приказ Ленина, стремились к «перманентной революции вплоть до вооруженного восстания»[626], устраивали демонстрации с красными флагами и митинги с соответствующими резолюциями.
Это помогало врагам нового порядка запугивать растерянного царя, а кстати развязывало им руки в толковании манифеста и бесцеремонном отношении ко всем его «незыблемым основам»…
Сделавшийся диктатором генерал Трепов издал приказ: «Патронов не жалеть!»[627]
Только три дня русский человек побыл свободным гражданином, и все «незыблемые основы» полетели кувырком. Снова началось старое: разгоны, нагайки казацкие, расстрелы и… никакой неприкосновенности личности!
И волшебник, граф Витте, стал казаться только ловким фокусником, который сперва сделал фокус, приведший всех зрителей в шумное восхищение и заставивший их поверить в чудеса, а потом объяснил, как просто эти чудеса делаются, и зрители почувствовали не только разочарование, но и горькую обиду: точно назвал всех зрителей «дураками»…
Россия очутилась в заколдованном кругу дьявола: все, что происходило и что делалось после манифеста, — лило воду на мельницу революционеров: теперь они могли убедительно кричать:
— Не верьте царю и правительству! Не верьте манифесту! Не верьте никаким обещаниям буржуазии! Только в борьбе обретем мы право свое[628]! Да здравствует вооруженное восстание!
Если генерал Трепов приказал «не жалеть патронов», то другой генерал от революции, Ленин, решил не жалеть рабочих и на крови их сделать первый опыт социальной революции, избрав для этого Москву…
X
Как всегда в таких случаях, столица возглавляла и развивала процесс исторических событий, а провинция подражала ей. Революция в провинции и связанные с ней движения борьбы общественных сил всегда маленько запаздывали, как и последняя мода. И не только запаздывала, а еще, тоже как мода, коверкалась по своим вкусам или, лучше сказать, — безвкусию.
И чем дальше от столицы и чем ничтожнее был городок, тем сильнее эта провинциальность сказывалась.
Так было в городке Алатыре.
Когда симбирский губернатор получил манифест, он был так поражен и обескуражен его содержанием, что не сразу поверил своим глазам. И чем он больше вчитывался, тем сильнее в его душу закрадывалось сомнение: «Не подлог ли со стороны революционеров?»
Но губернатор — человек опытный и осторожный. Его на мякине не проведешь. Прежде чем разрешить опубликование и чтение манифеста в храмах Божиих, он решил проверить и сделать запрос телеграммой: действительно ли этот манифест исходит от правительства? А на это нужно время. В связи с этим получилась задержка и во всей губернии.
В Алатыре уже бродили слухи о конституции, потому что Моисей Абрамович Фишман, как член социал-демократической партии, большевик, тайно руководивший кружком рабочих-железнодорожников, получил уже и манифест, и ленинские инструкции, порадовал свободами и равноправием своего папашу, мельника Абрама Ильича, а тот, встретив на улице знакомого, не без гордости спрашивал:
— Слышали о манифесте?
— О каком манифесте?
— Как! Вы не знаете, что вышел манифест о конституции и теперь уже нельзя делать погромы?
Ваня Ананькин гостил, а вернее, застрял в Алатыре вследствие железнодорожной забастовки и, прослышав о конституции, неизвестно чему страшно обрадовался, забежал в клуб — никто ничего не знает, — выпил и направился справиться к исправнику. Исправник встретил Ваню с его вопросом более чем холодно:
— Возможно, что вам приснилась даже и республика, но я таких снов не вижу, да и вам не советую…
А на другой день исправник получил манифест и сопровождающую его бумагу от губернатора, но тоже не сразу опомнился и помедлил, решив сперва посоветоваться с жандармским ротмистром и воинским начальником. А на это тоже потребовалось время…
Мода в столицах уже переменилась, а потому в секретном разъяснении к манифесту губернатор предлагал исправнику в случае волнений и беспорядков поступать по всей строгости законов, применяя в крайних случаях вооруженную военную силу.
Таким образом, конституция в городе Алатыре оказалась под надзором исправника, жандармского ротмистра и воинского начальника.
Весь город пребывал уже в лихорадочном возбуждении по случаю конституции, а она где-то застряла.
Наконец, проснувшись поутру 20 октября, жители услыхали малиновый звон большого соборного колокола, а выйдя на улицу, узрели на домах флаги, а на заборах — «Высочайший манифест».