Адам Брониславович отомкнул замок выходной двери, крепко пожал руку гостя и отворил любезно дверь…
На другой день Павел Николаевич выехал в Алатырь.
XIЕсть в Финляндии станция Мустамяки, а верстах в пяти — окруженная сосновыми лесами деревня Нейвола[631]. Место историческое: здесь был решен вопрос об устройстве вооруженного восстания в Москве.
Политика старого правительства, направленная к покорению автономной Финляндии, превратила ее из лояльной и дружественной страны во вражескую — для правительства и дружескую — для русских революционеров, суливших национальное самоопределение вплоть до отделения от государства.
Финляндия сделалась удобным местом для всяких революционных съездов и свиданий.
У большевиков, помимо того, имелись здесь и некоторые специальные удобства: завоеванный ими Максим Горький снимал в деревне Нейволе огромный дом[632], где бывал лишь наездами, летом и зимой. А друг Ленина Вронч-Вруевич имел собственную дачу.
Дача Вронч-Вруевича прижималась к лесу, стояла в глубине обнесенного высоким забором и засаженного деревьями двора. Злой цепной пес охранял ворота и своим лаем предупреждал об опасности.
На этой даче и укрывался приехавший из Швейцарии Ильич[633].
Дело было глубокой осенью, когда все дачники исчезли, дачи стояли заколоченными наглухо, а деревня, уже засыпанная пышными сугробами, спала, как медведь в берлоге.
Кому могло прийти в голову, что под видом гостей к Горькому съезжаются представители комитетов Москвы и Петербурга? И кому придет в голову, что под видом столяра живет на даче Вронча генерал большевистской действующей армии?
А впрочем, если бы финляндские власти и узнали об этом, разве они стали бы мешать? Конечно, они в минуту опасности только помогли бы своим друзьям скрыться.
Ночь. Спит в глубоких снегах деревенька.
Спит лес в кружевах мохнатого инея. А дом Горького светится праздничными огнями: там по случаю дня рождения[634] знаменитого писателя съехалось множество гостей. Большой зал с отесанными бревенчатыми стенами напоминает только что выстроенный и не оконченный еще постройкой вокзал, куда собралась публика для встречи какого-то значительного лица. Говорят вполголоса, все озабочены, нетерпеливо посматривают на часы и перешептываются. Посреди зала длинный стол, тоже как в станционном зале. Огромный самовар. Гора бутербродов. Поднос со стаканами, блюдцами и чайными ложечками. Хозяин, высокий сутуловатый человек в черной суконной блузе, опоясанной ремешком, и в высоких лаковых сапогах, переходит от одной группы гостей к другой, подергивает жесткий рыжий ус, посасывает его и больше слушает, чем говорит. Он точно взвешивает все время чужие слова и отделывается кивками головы, остриженной под бобрик. Сегодня даже и сам Горький не в центре внимания…
— Пришел! — бросил чей-то таинственный голос в дверь зала, и все стихло.
Появился Вронч со сладенькой улыбочкой и румянцами на круглых и пухлых щеках, а за ним — невысокий сутуловатый человечек с монгольскими глазами.
— Привет товарищам!
Общий поклон. Кое с кем — за руку, два-три слова. Горький и Вронч неотступно сопровождают Ленина[635], проявляя свою особенную близость к нему какими-то интимными разговорами и улыбочками, от чего значительно вырастают во мнениях окружающих.
— Товарищи! Садитесь за стол. Оно удобнее, — предложил Горький грубоватым голосом, напирая сильно на «о», как все северные волжане. — Может, кому охота чаю выпить? Подходи и наливай! Мы сегодня без женщин.
Вронч налил стакан чаю и раболепно подставил усевшемуся рядом с Горьким Ленину.
Ленин поболтал ложечкой в стакане, глотнул чаю и начал говорить сперва тихо, сипло, с заминками, постукивая о стол карандашом. Он объяснил, что заставило его экстренно приехать: объявленная вторая всеобщая забастовка сорвалась, пафос революции слабеет, между тем как его необходимо всеми силами поддерживать, чтобы захватить передовые позиции всех врагов, как бы они ни назывались. Куй железо, пока горячо. А железо раскалено добела. У кузнечных мехов стоят черносотенные идиоты и раздувают пламя. Революционный пафос рабочего класса должен быть поднят какими угодно жертвами, ибо надо ловить исторический момент. Он благоприятен в небывалой степени…
Постепенно в речи Ленина исчезала косноязычность и паузы. Скрип голоса сглаживался плавностью фраз и их чеканной отчетливостью.
Точно тяжелый поезд не мог сразу двинуться от станции, рвался толчками, гремел буферами и сцепами, а потом пошел ровно, все быстрее и плавнее покатился полным ходом…
— Мы, товарищи, для данного исторического момента использовали буржуазную оппозицию в полной мере. Она была на нашей тройке пристяжкой и помогала рабочему классу сдвинуть с места и повалить самодержавие. Теперь она уже не называет нас «друзьями слева»! Как мы ни долбили этим дуракам, что никогда их друзьями не были и не будем, они не соглашались… И только теперь спохватились в своей оплошности!
Зал наполнился самодовольным смехом, но кто-то зашипел и снова водворилось молчание.
— Итак, мы с оппозицией Его Величества враги. Я не знаю, кто из нас кому страшнее?
Снова смешки в публике.
— Кто кому еще понадобится? Эти враги безвредны, но кто знает? Возможно, что они и еще раз пригодятся нам. Вон гоголевский Осип из «Ревизора» воскликнул, увидя веревочку: «Веревочка? Давай сюда, в карман спрячу: и веревочка может пригодиться!»[636] Так покуда спрячем и мы эту веревочку в карман!
Кто-то не удержался и, засмеявшись, хлопнул в ладоши.
— Тише, товарищи! Слушайте!
Ленин продолжал:
— Утопающий хватается за соломинку, а они… за собственную ногу! За свою земельную собственность! Однако буржуазная жадность мешает им самооскопиться. Они соглашаются на эту неприятную операцию при справедливой оценке своей потери. Нам, товарищи, с землей сейчас возиться некогда. Пусть вместо нас пока это дело делают идеологи мелкой буржуазии, то есть эсеры! Отлично, что они бунтуют крестьян. Пусть этим делом командует герой на роли министров земледелия Владимир Михайлович Чернов![637] Тоже весьма недурно, что они бросают бомбы; не будем завидовать, что не мы, а они убили Сипягина, Плеве и удостоились убить великого князя. Пусть они и мужичком займутся и доказывают им, что земля ничья, а Божья, и потому должна быть отобрана у помещиков и передана в их собственность!
— Господа, то есть того… товарищи! Не смейтесь! Мешаете слушать… — огрызнулся Вронч-Вруевич.
— Таковы, в общем, соотношения действующих сил. Теперь — общий фон, на котором нам приходится действовать. Пафос революции как будто снизился, но зато сильно скакнул вверх градус злобы, ненависти и затаенной мести на всех ступенях социальной лестницы. От верху донизу! Война и манифест обозлили недавних друзей и, отыскивая виновных, они клевещут друг на друга, ненавидят друг друга и пакостят друг другу по силе возможности. Примеры заразительны: и генералы начали бастовать! В пораженной армии — озлобление. В университетах — озлобление. В деревне — затаенное озлобление. Словом, огромное скопление революционной энергии. Генерал Трепов, не жалея патронов, из каждого кроткого мещанина в провинциальном городе устроил озлобленного недоброжелателя властей… Дело дошло до такого социального абсурда, что господа капиталисты, к уничтожению которых мы направляем, в конце концов, наши удары, жертвуют нам значительные капиталы на вооруженное восстание[638]! Об этом нам потом расскажет Алексей Максимович!
Горький ухмыльнулся и стал сосать свой ус, а Ленин отпил из стакана, поправил воротничок на шее и продолжал:
— Так вот каков общий фон, на котором мы должны сейчас действовать! Более благоприятного момента мы едва ли дождемся, а потому надо его использовать. Необходимо углублять и расширять революцию, поддерживать ее жертвенный пафос и сделать этот опыт в Москве. Москва подымет Петербург, подымет все фабричные районы, перекинет пожар восстания во все крупные центры России, а господа эсеры, несомненно, взбунтуют крестьянство, ибо нельзя допустить, чтобы они не воспользовались этим пожаром для земельной экспроприации.
Взволнованный шепот слушателей наполнил зал шумом, похожим на начавшийся мелкий дождь… Кто-то робко произнес:
— А если провалимся?
— Провалимся? И это возможно, товарищи. Я предлагаю опыт. В таком деле всегда есть риск. Но если вы будете ждать, когда все в один голос скажете, что поражение невозможно, то вы никогда не сделаете этого шага, который все же придется когда-нибудь сделать. Вы боитесь напрасных жертв? Где же и когда революции не требовали жертв? Кровь есть смазочное масло революционной машины. Мало толку, если мы будем петь «Мы жертвою пали в борьбе роковой!», а сами будем выглядывать из-за угла и показывать врагам кукиш в кармане!