С этими словами направилась к машине, взяла магнитофон. С того дня перед началом занятий она танцевала в пустыне, а мальчик носился вокруг матери. А когда та усаживалась и брала перо, рука ее была тверже, чем всегда.
– Есть два вида букв, – объяснял я. – Первые выводятся тщательно, но без души. В этом случае, какой бы превосходной техникой ни владел каллиграф, он сосредоточен только на мастерстве – и не совершенствуется. Он начнет повторяться, он остановится в своем росте, а однажды просто бросит свое занятие, ибо оно ему смертельно надоест.
Второй вид – когда есть высокая техника, но есть и душа. Для этого нужно, чтобы намерение пишущего пришло в согласие со словом: в этом случае даже самые печальные стихи уже не облекаются в одежды трагедии, но становятся простыми фактами, что встречаются нам на пути.
– А что ты будешь делать с этими рисунками? – спросил мальчик на чистейшем арабском языке. Он, хоть и не понимал наш разговор, всячески пытался принять участие в том, чем была занята его мать.
– Продам.
– А я тоже могу продавать свои рисунки?
– Не можешь, а должен. Когда-нибудь разбогатеешь на этом и будешь помогать маме.
Он остался доволен моим ответом и снова занялся тем, что делал раньше, – принялся гоняться за разноцветной бабочкой.
– А что я буду делать с моими текстами? – спросила тогда Афина.
– Ты познала усилие, потребное для того, чтобы принять правильную позу, успокоить свою душу, прояснить намерение, с уважением отнестись к каждой букве каждого слова. Практикуй все это дальше. После долгой практики поймешь, что уже не думаешь о том, какие движения делать, – все они станут частью твоего бытия. Но прежде чем прийти в такое состояние, надо снова и снова практиковать и повторять, повторять. Снова и снова. А потом опять – снова и снова.
Погляди, как хороший кузнец работает со сталью. На взгляд постороннего он повторяет одни и те же движения – бьет себе да бьет молотом. Но тот, кто искушен в искусстве каллиграфии, знает – всякий раз, как он поднимает молот, он опускает его с разной силой. Рука делает одно и то же, но совсем близко от поковки она понимает, надо ли ударить резче или мягче. Точно так же обстоит дело с повторяющимся упражнением: оно всякий раз – разное.
Придет момент, когда больше не надо будет думать о том, что делаешь. Ты сам становишься буквой, тушью, бумагой, словом.
Момент этот пришел почти через год. К этому времени Афину уже знали в Дубае, она рекомендовала многим своим клиентам поужинать в моем шатре, и благодаря им я понял, что карьеру она делает блестящую – продает куски пустыни! Однажды вечером в сопровождении многочисленной свиты появился даже сам эмир. Поначалу я растерялся от неожиданности – не ждал такого высокого гостя, – однако он успокоил меня и поблагодарил за все, что я делаю для Афины.
– Замечательный человек. И к ее редкостным качествам добавилось и то, чему вы ее научили. Я подумываю о том, чтобы выделить ей долю в компании. И о том, чтобы направить других моих сотрудников изучать каллиграфию – особенно теперь, когда Афина уезжает на месяц в отпуск.
– Каллиграфия,– ответил я,– это всего лишь один из способов, которые даровал нам Аллах, благословенно будь Его Имя. Способов научиться терпению и взвешенности суждений, уважительности и изяществу. Но всем этим можно овладеть и…
– В танце, – вставила Афина, стоявшая рядом.
– Или в продаже недвижимости,– договорил я.
Когда все уехали, а мальчик растянулся в углу шатра – глаза у него слипались, – я принес бумагу и перо и попросил Афину написать что-нибудь. Но на полуслове взял перо у нее из рук. Настал час сказать то, что следовало сказать. Я предложил ей немного пройтись.
– Ты уже научилась всему, что тебе требовалось. Твой почерк с каждым днем обретает все больше свойств и черт твоей личности. Это уже не повторение чужого, а созидание своего. Ты усвоила завет великих мастеров живописи: чтобы нарушать правила, надо сначала узнать их и научиться их соблюдать.
Ты уже не нуждаешься в инструментах, тебе больше не нужны ни бумага, ни тушь, ни перо, ибо путь – важней, чем то, что побудило тебя пуститься в путь. Однажды ты рассказала мне, что человек, научивший тебя танцевать, воображал музыку в своей голове, но даже так мог в точности повторить нужный ритм.
– Так оно и было.
– Если бы слова сливались воедино, они лишились бы смысла или страшно затруднили бы его постижение. Необходимо пустое пространство. Пробелы.
Она кивнула.
– А ты, хоть и владеешь словами, но еще не научилась управлять пробелами. Когда ты собранна, твоя рука не знает погрешностей. Но, перескакивая от слова к слову, она теряется.
– Откуда вы это узнали?
– Ответь лучше, прав ли я.
– Правы. Совершенно правы. На какие-то доли секунды, прежде чем сосредоточиться на следующем слове, я теряюсь. То, о чем я не желаю думать, упорно лезет на поверхность и пытается подчинить меня себе.
– И ты прекрасно знаешь, что это такое.
Афина знала, но не произнесла ни слова, покуда мы не вернулись в шатер. Глаза ее наполнились слезами, хотя она изо всех сил сдерживала их.
– Эмир сказал, что ты уезжаешь в отпуск.
Она открыла дверцу, села за руль, завела машину. В течение нескольких минут лишь рокот мотора оглашал тишину пустыни.
– Я знаю, о чем вы говорите, – произнесла она наконец. – Когда пишу, когда танцую, меня ведет Мать, сотворившая все сущее. Когда я гляжу на спящего Виореля, я знаю, что мой мальчик знает: он – плод моей любви к его отцу, которого я не видела уже больше года. А вот я…
Она осеклась. И молчание было подобно пробелу между словами.
– …а вот я не знаю, чья рука качала меня в колыбели. Чья рука вписала меня в книгу мира сего.
Я лишь кивнул в знак согласия.
– Как по-вашему, это важно?
– Не всегда. Но в твоем случае – пока не дотронешься до этой руки, не сможешь улучшить… каллиграфию, скажем так.
– Не думаю, что надо искать человека, никогда не дававшего себе труда любить меня.
Она захлопнула дверцу, улыбнулась и резко рванула с места. Вопреки произнесенным ею словам, я знал, каков будет ее следующий шаг.
Самира Р. Халиль, мать Афины
Мне казалось, что ее профессиональные достижения, ее умение зарабатывать деньги, ее новая любовь, ее радость, когда она играла с маленьким сыном, – словом, все отошло на второй план. Я была просто в ужасе, когда Шерин сообщила мне о своем решении – найти ту, кто произвел ее на свет.
Сначала я утешала себя: разумеется, никакого приюта больше не существует, личные дела давно уничтожены, чиновники окажутся непреклонны, правительство падет и границы закроют, или чрево, когда-то вынашивавшее Афину, уже давно обратилось в прах. Но этих утешений хватило ненадолго: мне ли было не знать, что для моей дочери препятствий не существует, ибо она способна на все.
До сей поры эта тема у нас в семье была под запретом. Шерин знала, что она – наша приемная дочь, ибо бейрутский психиатр посоветовал рассказать ей, когда немного подрастет, всю правду. Но она никогда не спрашивала, откуда она, из какой страны, – для нее, как и для нас с мужем, отчизной был Бейрут.
Приемный сын одной моей подруги покончил с собой в шестнадцать лет, когда у него родилась сестра, – я помнила об этом, и потому мы с мужем больше не заводили детей и шли на любые жертвы, чтобы Шерин поняла: она – единственная причина моей любви, радости и печали, надежд и упований. И все равно она этого вроде бы не замечала. О Боже мой, как неблагодарны могут быть дети!
Я хорошо знала свою дочь и понимала, что доказывать что-либо бессмысленно. Целую неделю мы с мужем почти не спали, а утром и вечером она бомбардировала нас одним и тем же вопросом: «Как называется тот румынский город, где я родилась?» В довершение всего Виорель постоянно плакал, как будто сознавая, что происходит рядом с ним.
Я решила снова проконсультироваться с психиатром. И спросила, почему молодая женщина, у которой есть все, постоянно чувствует себя обделенной и несчастной.
– Все мы хотим знать, откуда мы, – сказал мне врач. – Это фундаментальный философский вопрос. А что касается вашей дочери, то я считаю ее интерес к своим корням вполне оправданным. Разве вас это не интересовало бы?
Нет, отвечала я. Даже наоборот: я считала бы, что это опасно – искать человека, отвергшего и бросившего меня, когда я была лишена сил, чтобы выжить.
– Вместо того чтобы противодействовать, попробуйте помочь ей, – настаивал психиатр. – Быть может, увидев, что вы не возражаете, она откажется от своей идеи. Год, проведенный вдали от всех ее близких, должен был развить в ней некий, как мы говорим, эмоциональный голод, который она пытается теперь утолить такими вот мелкими провокациями. И устраивает их с единственной целью – убедиться, что ее любят.
Лучше бы Шерин сама пошла к психиатру – тогда бы я поняла причины ее поведения.