Был август месяц, на яблоне висели яблоки.
Колюбакин, страдая желудком, посмотрел на них с жадностью, потом завопил велегласно:
– Отче, согреших на небо и пред тобою!
Архиерей, смотря из окна, ответил:
– Говори, паршивая овца: «Помилуй меня, господи» – и стой тут.
В покоях писался донос чрезвычайный, со ссылками на «Кормчую книгу» и на указы, и упоминалось о том, что архиерей был не простоволос, и на главе его была скуфья, и на груди его была панагия, и был он, можно сказать, в ангельском вооружении.
Колюбакин, пьяный и томимый жаждой, стоял на коленях под деревом и жевал яблоко упавшее.
Вызван наконец он был в покои, здесь оправдывался слезно тем, что оба были пьяны.
Мир заключен был на условиях, что Колюбакин будет каяться еще в севском архиерейском доме.
Но Колюбакин во второй раз не приехал.
Тогда архиерей наложил на дом колюбакинский отречение, то есть отлучил оный дом от церкви.
Протопоп передал архиерейскую грамоту воеводе.
Тот угостил его чаем, тем и кончилась вся трагедия.
Трудно было Флиоринскому. Жизнь шумела, государство росло, имущества дворянские умножались. Монастырь Севский явно стоял на отлете.
Писали епископу из синода, чтобы сам он просился на обещание, то есть в отставку.
Но епископ отвечал с горячностью о своем образовании и о том, что никто не может быть ему учителем.
И отвечали из синода язвительно:
«Весьма горячо вы пишете, и во всяком сердце производит ваша горячность холодность».
И тут тоскующий епископ решил женить Добрынина.
Была у Кирилла племянница, красная девица лет четырнадцати. Позвал к себе преосвященный Гавриила и сказал:
– О чадо, томится дух мой, преклони ухо ко мне.
Было сделано.
– Женись на Софье, и буду я заботиться о тебе как о сыне.
И вдруг с гневом закричал:
– Женись немедленно!
Добрынин ответил уклончиво и получил от епископа перстень как обручальный, но в перстне был алмаз драгоценный, тоже от Николы Мирликийского.
Но время шло, Гавриил гулял с девушкой, даже чувство какое-то тронуло душу его. Женщин в монастыре мало, Софья была молода. Но шли грозные слухи, епископ был как бы уже не епископ.
Зачем было привязывать себя к коню раненому?
И Гавриил выжидал время, слова не давал, перетягивал сроки к посту.
Была ночь, и все спали, спал Гавриил, вдруг услышал стук в двери. И голос епископа.
Гавриил, зная епископские нравы и монастырские батоги, решил не сдаваться на капитуляцию.
Схватил он касаговское подаренное ружье, выставил дуло его в окно и закричал:
– Кто пойдет на меня, того встретит пуля!
Из толпы вышел канцелярист Матвей Самойлов и сказал:
– Советую вам сдаться.
Но Гавриил ответил:
– Я не дошел еще до такого несчастья, чтобы нуждаться в ваших советах.
– Да вылезай же, – продолжал Самойлов, – архиерей уже спит.
Архиерей действительно спал, а утром, проснувшись, уехал, повелев комнату Гавриила завалить.
Была зима ранняя, уже намело снегу.
Вьюга тянулась по земле тонким воздухом, походившим на ту ткань, что кладут на лицо мертвеца.
Был мрачен епископ.
Он остановил свою коляску.
Мороз был свыше двадцати градусов.
– Подайте мне пива. Пойте теперь: «Достойно есть, яко воистину блажити тя, богородица…»
Вьюга неслась по земле, тянуло от горизонта, как из-под двери.
Мерзло пиво в стакане епископа.
Индевели волосы у певцов, куржавела шерсть на лошадях, пели дисканты, плакали, гудели, стараясь не открывать рта, хитрые басы.
– Пойте, сволочи! – кричал епископ. – Не оставлять же мне ваши голоса!
Глава о событиях монастырских
В монастыре Гавриил проснулся и дверь попробовал, но оказалось, что дверь завалена.
Есть хотелось, день кончался.
День зимний короткий, а есть хочется.
Нужно было придумать, что делать.
Гавриил снял с пальца алмазный перстень, завернул в бумажку и написал на другой, канцелярской, своим почерком:
«Преосвященный владыко! Пожалованный мне перстень в знак имевшего быть бракосочетания моего с вашею племянницею возвращаю в знак вечного моего разлучения с нею, с вами и со всем светом».
Затем взял Добрынин бахтинский пистолет, сел на окно и начал его заряжать.
Послание это выбросил Гавриил через фортку, подозвав сторожа криком и показавши в окно пистолет.
Монастырщина любит события, пустились искать епископа, нашли его с певчими недалеко от монастыря.
Певчие уже не пели, а квакали, и сам епископ приустал.
Прочтя записку, вскричал епископ:
– Гнать!
Не прошло и часу, как постучался епископ в двери Гавриила.
– Жив ли ты, Авессаломе? Полно дурачиться, отвори!
Начались переговоры, и спросил Гавриил через дверь письменного увольнения и от консистории аттестат.
Бумаги эти были поданы ему через окно на вилах.
Потом впущен был епископ; он был мягок, устал и спрашивал, почему противится Гавриил браку.
– В брак вступая с племянницей вашей, – сказал Гавриил, – боюсь я как бы кровосмешения.
Флиоринский промолчал.
Отъезд российского Жильблаза Добрынина
Невеста добрынинская в великий пост 1777 года скончалась.
Добрынин, погоревав несколько, начал собираться уже к отъезду окончательно.
Был у него друг, дворянин Луцевин, рыльской воеводской канцелярии служитель.
Побили его палками при секретаре за переписание челобитной от гражданства в сенат.
Били Луцевина палками, а секретарь смотрел на это с равнодушным смехом и нюхал табак.
Сидел потом Луцевин в тяжелых железах.
И в железа-то его посадили из жалости, потому что по неблагоустройству тюрем закладывали тогда ноги узников в бревна и запирали эти бревна замком. Вот почему звались эти люди колодниками.
И набирали в одно бревно человек по нескольку, мужчин и женщин безразлично. Добрынин пожалел узника.
Луцевин из желез вылез и перешел в Севскую консисторию с чином канцеляриста.
Здесь подружился он с Гавриилом, вместе читали они «Пригожую повариху» и «Жильблаза» и вместе мечтали о дальних путешествиях.
Денег у Добрынина было тысяча триста рублей, да серебро, да шуба лисья, да табакерка серебряная с двойным дном.
У архиерея наступили тревожные дни, ответы синодские носили характер пренебрежительный.
Попрощался он со служкой, сказавши с улыбкой:
– Лучше будет – не вспомнишь, хуже будет – вспомнишь.
И углубился опять в чтение какого-то маленького французского романа.
Побежали лошади, повернулся монастырь, скрылись ворота.
Башни боком пошли, переехала коляска через гулкий мост.
Стал Добрынин на коляске, смотрел на город, на архиерейский дом.
Колокольчик пел и прыгал под дугою коренника.
С горем сказал Добрынин:
– Прощай, город Севск и архиерейский дом; прощайте, приятные минуты, которые промчались, как не были; прощай, архиерейское горькое пиво и архиерейская неверная любовь! Здесь, за стеною, получил я знания кубического корня, и римской истории, и истории человеческого сердца.
А Луцевин, пьяный немного, как дворянину подобает, песню запел непонятную о дорогах, которые должны пропасть, зарасти.
Оглянулся ямщик, увидал, что не тароваты господа, но дадут они в первый раз на водку.
Ударил по коням, приняли пристяжные, загремели своими бубенцами – и пошли, пошли, как костяшки на монастырских счетах, мелькать версты, к дальней роще поворачиваясь, стали ритмовать дорогу.
Ночевали в пути на постоялом дворе, который отмечен был вместо вывески срубленной елкой.
– Куда же мы едем? – спросил Добрынин.
– Туда, где платят и не бьют сильно палками, – ответил Луцевин.
– Мне воинская служба не нравится, – сказал Добрынин, – потому что сейчас война, заставят тебя брать окоп или драться с янычарами.
– Да, – сказал Луцевин, – воинские офицеры мечтают о себе, что они принцы, а голы как бубны… Еще дед мой, – продолжал Луцевин, – в цеховые из дворян записался, когда государь Петр требовал дворян на смотр.
– Так ты теперь не дворянин?
– Не вовсе.
Добрынин был слегка разочарован и сказал задумчиво:
– А я, может быть, из дворян переяславских. – И, помолчав, прибавил: – Но нужно нам дворянство добывать и не из суетности: земель плодородных и для конопли удобных много, а крепостных иметь одни дворяне могут. Не оскорбительно ли нам на украинских ярмонках видеть людей и среди них женщин пригожих, враздробь, поодиночке продаваемых и недорого… видеть и не иметь права купить?
– Состояние это оскорбляет человечество.
– Не цветет в нашей стране третье сословие, хочешь жить – будь дворянином.
– Только дворянство делает у нас воздух для человека легким и как бы парижским, – прибавил Луцевин, – и дает шпагу. Нам чин нужен.
Помолчали оба.
Опять заговорил Луцевин:
– Хорошо быть у богатых подрядчиков или откупщиков конторщиком или письмоводителем.
Колокольчики пристяжные, жестяные колокольчики гремели: «Хорошо бы, хорошо бы».