Так думал Гавриил, подпевая еще бодрым своим голосом певчим, для того чтобы хоть этим увеличить торжественное богослужение.
После литии Добрынин зашел к епископу в алтарь.
В алтаре сидел старик, уже совсем квелый; заячья рукавица надета была на правую руку епископа, несмотря на летний день.
Кирилл дал благословение и спросил:
– Скажи правду: рад ли ты мне?
– Как же мне не радоваться, видя ваше преосвященство, да еще в благополучном состоянии здравия! Прошу ко мне вечером отужинать.
– Здоровье мое так себе, но заехать могу. Еду я из своего монастыря в Москву, чтоб там полечиться, а в Могилев заехал поговорить с вашим преосвященным Георгием Конисским. Был он мне в Киеве учителем, но, по совести сказать, заехал больше тебя посмотреть. И нужно мне еще в Москве повидать митрополита Платона. Он на меня сердится, нужно мириться. Из Москвы проеду через Орел, Севск, Киев. Вот круг моего путешествия.
– Это движение еще больше укрепит здоровье вашего преосвященства.
– Дай бог.
– Каковы белорусские дороги показались вашему преосвященству?
– Дороги больше похожи на садовые аллеи. Я думаю, они стоят труда и пота здешним поселянам.
– Зато и польза для проезжающих несравненна.
Между тем уже разошлись из церкви богомольцы.
Стало в соборе тихо и гулко.
Георгий Конисский зажег свечу и начал читать по книге молитвы, которые обыкновенно в эту пору читают готовящиеся к завтрашнему дню на богослужение.
Кирилл Севский посмотрел на седую склоненную голову Георгия Конисского с улыбкой и сказал:
– Смотрю, Гавриил, уже сорок лет читает этот коротышка молитвы и мог бы знать их наизусть и наизусть знает, но вот зажег свечу – он боится, что без свечи не увижу я его благочестия.
Месяц влез на небо совсем высоко.
В саду цвели розы, окна в сад были открыты.
Кирилл не опоздал к ужину.
На столе стояли водки, настоящие фруктовые, белые, красные, зеленые, синие, пуншевые, ликерные.
Кирилл сел в кресло и спросил:
– Что же, ты не женился?
– Здесь невест нет, польские – без приданого.
– Приданое ты можешь сам нажить.
– Тогда и женюсь, когда наживу.
Горели свечи, луна светила.
Теперь Гавриил Иванович не боялся луны: казалось, и на Кирилла Севского уже не могло произвести впечатления ни новолуние, ни полнолуние.
– А кольцо-то опять у тебя?
Перстень с алмазом, который когда-то возвращал Гавриил, действительно блестел теперь у него на пальце.
– Как же, память о вашем преосвященстве.
– Слушай, ты знаешь, что мать твоя умерла?
– Как же, слышал! Водки какой вам налить, ваше преосвященство? Водки у нас хорошие, графские, делает их граф Аугсперг, родом итальянец, нации германской, житель белорусский.
– Да. А я свое кольцо продал. Прижимают меня, Гавриил, в монастыре. За все нужно платить, и вкладов требуют, а не дашь – беда.
Добрынину было скучно.
– Слушай, Авессаломе, – сказал Кирилл, – зажги-ка еще одну свечу, я хочу посмотреть твое лицо.
Принесли свечей. Тени ужинающих упятерились на стенках.
– Хорошо живешь, – сказал Кирилл, – свечи у тебя аплике, и рано ты всего достиг, как Жильблаз, только не женился, но всего достиг, а дальше что? Но я хочу тебе сказать некоторую тайну.
– Не нужно тайн, ваше преосвященство, я госпожу Радклиф боюсь и люблю читать чувствительные книги Стерна.
– Не шути, Гавриил, ты знаешь…
Гавриил Иванович встал, для того чтобы прекратить разговор, опустил руку в карман и вынул круглую серебряную табакерку.
На табакерке была изображена какая-то сцена духовная, почти стертая, как будто Авраам приносит Исаака в жертву, а бог говорит с облака: «Брось, не надо, я пошутил».
Кирилл, морщась, пил сладкую водку.
Гавриил Иванович развинтил табакерку. В табакерке было второе дно, и там на слоновой кости была вырезана сцена галантная, как монах любезничает с монахиней откровенно.
– Стоит ли говорить о таких тайнах? – произнес Гавриил.
Кирилл Севский встал и замахнулся на Гавриила рукой в заячьей рукавице.
– Не стоит, – сказал он и направился к выходу.
Гавриил провожал его до самых ворот, у ворот стоял старый рыдван, и мелкие лошади были напутаны в него, как овцы. На облучке сидел монах, злой и костлявый.
При выходе епископа монах не повернулся.
Лошади тронули не враз, загремел рыдван.
Епископ сидел, как статуя, не поворачиваясь.
Потом сказал глухо:
– Помнишь Анатолия Мелеса? Тоже умер.
Гавриил опять вытащил табакерку, понюхал табак, поднял глаза. Рыдван уже скрывался за поворотом.
В небе месяц висел высоко, круглый, истертый, как табакерка.
Добрынин улыбнулся, повернулся, придерживая шпагу, и легкой походкой вошел в свой дом. Сел, развернул газету.
Утешало, что цены даже в Москве были невысокие. Филейное мясо по три с половиной копейки фунт, и задние места по три с половиной и по две с половиной копейки.
Дороже было сало говяжье – шесть копеек фунт, – но шло на вывоз.
Дороговато, но жить можно.
Внимательно читал газету Гавриил Иванович Добрынин, коллежский асессор.
Читал с задней страницы, из-за многолюдной деревни для покупки.
Поговаривали о том, что выгодно продавать за границу не одну пеньку, сало и кожи, но и пшеницу.
Деревня нужна была Добрынину на вывоз. Хотел он выселять крестьян в Херсонщину.
1931 г.