— Свиделись всё ж таки, — сказал отец, с трудом шевеля запёкшимися, покрытыми белой корочкой губами. Потом, помолчав, прибавил: — Одолел.
Он глядел в тёмный, закопчённый потолок, а видел глухой молчаливый лес, наметённые ветром сугробы, неровную тропу, пробитую в снежной целине собственным телом. Он мучительно волок это обессилевшее тело через лес, оставляя за собой красный след…
— Одолел, — повторил он, и в мутных, усталых глазах его блеснул живой огонёк. — Одолел. Многое человек одолеть должен. А большевик — особенно.
Шергин закрыл глаза, словно собираясь передохнуть, потом открыл их и спросил:
— А ты знаешь, что это за люди большевики? Про Ленина слыхал что?
— Про Ленина? — переспросил Глебка, наморщив лоб, и внезапно вспомнил утро после отъезда отца в волость и деда Назара с книгами. — Ага. Как же. Это который в подполе. Ленин — вождь мирового… — Глебка запнулся, — мирового про-ле-та-риата.
— Верно, — сказал Шергин. — Молодец. Про какой только подпол говоришь, не понять?
Глебка рассказал, как прятал дед Назар книги и как обнаружил портрет Ленина. Шергин поглядел в угол, где раньше висела полка с книгами.
— И в самом деле нету, — он помолчал и прибавил: — Ничего. Книги хоть и укрытые лежат, да правда, которая в них сказана, по свету гуляет.
Он снова перевёл глаза на Глебку… Надо вот и ему эту правду передать про большевиков, про Ленина, про коммунизм, про рабочий класс — эту живую плоть революции, про его священную борьбу, про всё, что совершается сегодня в мире. А совершается сегодня в мире такое, чего во веки веков не совершалось. Всё это важней важного объяснить. Мальчонка на выросте и как раз в сознание начинает входить. Тут-то и надо окрылить молодую душу, дать ещё не окрепшим ногам твёрдую почву, поставить на верную дорогу, на большак, чтоб не плутал человек, не колесил по глухим просёлкам. И кто же, как не отец, обязан первым помочь во всём, первым объяснить.
Шергин весь напрягся, силясь отвлечься от раздирающей его боли и собраться с мыслями. Но первая мысль, которая возникла, в его голове, была мысль о том, что он умирает. Эта мысль являлась и раньше, ещё там, в лесу, потом — во время перевязки. Ему внезапно раскрылся страшный смысл этого и раскрылся в одном слове. Слово это было — никогда. Он никогда больше не наденет на ногу вот этот, лежащий под лавкой валенок. Никогда больше не заскрипит под его ногами хрусткий снежок. Никогда больше не прошумят над головой любимцы его — высокие, кудрявые, позолоченные солнышком сосны. Никогда больше не сможет он прикоснуться к тёплой щеке Глебки, говорить с ним…
Шергин закрыл глаза, обессиленный на этот раз не потерей крови, не страданиями от ран, а отчаянием, навалившимся на него, как чугунная плита.
И тут вдруг Глебка позвал:
— Батя.
Он коснулся его рукой и напомнил просительно:
— Батя. Слышь. Ты про Ленина хотел сказать.
Шергин, не раскрывая глаз, прислушался к звуку Глебкиного голоса. Ему показалось странным, что он слышит его: так далеки и отрешены были его мысли. Но он слышал. Сначала только голос, потом различил слова и, наконец, и смысл этих слов.
— Про Ленина? Да, про Ленина и про многое другое.
Шергин сильно вдохнул воздух всей грудью и открыл глаза. Над головой навис низкий потолок сторожки, но широко раскрытые глаза видели другое. Они видели бескрайние пространства, неоглядные русские равнины, кудрявые леса, плавные могучие реки. На широком, размашистом просторе стоит Москва. Посредине Москвы стоит Кремль. Его окружает древняя зубчатая стена. За стеной светится в ночной мгле окно. За тем окном бессонно работает Ленин. Окно глядит в глухую ночь, и весь мир видит его. Оно светит каждому человеку. В далёкой, занесённой снегами сторожке лесник Шергин оглядывает прожитую жизнь, сверяя её с той правдой, которая пришла к нему оттуда, из-за красных зубчатых стен Кремля.
…Жизнь начиналась горько и тяжко — в нужде и унижениях. Отец крестьянствовал в Тамбовской губернии. Хозяйство было грошовое, нищенское, соломенное. Всю жизнь бился старший Шергин на неласковой заскорузлой земле, сам заскорузлый и тёмный, как земля. За неоплатные долги работал весь век на помещика, на кулака, на купца, на урядника; перед каждым гнул спину и так, не разгибая спины, помер.
Сын Николка был девятым и последним ребёнком. Чтобы избавить семью от лишнего рта, мальчонку уже по восьмому году отдали в подпаски. Так в подпасках, а потом в пастухах и ходил Николай Шергин многие годы. Он играл на берестяном рожке и на ольховых дудочках, с неисчерпаемой жадностью прислушиваясь и приглядываясь ко всему, что его окружало. Мало-помалу мир раскрывался ему в самых своих сокровенных тайнах. Он научился примечать рост крохотной травки, различать едва приметный след ласки и сухонькое, почти неслышное цирканье маленькой мухоловки. Он полюбил живую трепетную жизнь, укрытую в потайных зелёных уголках земли, полюбил безраздельно и навсегда. Неспроста он и выбрал позже профессию лесника.
Тело у него было могучее, ум пытливый, нрав непокорный. И товарищей он искал тоже непокорных. Оказалось, что таких вокруг немало. Особенно много было их среди рабочих большого сахарного завода, расположенного неподалёку от лесничества. Это соседство сыграло решающую роль в развитии Николая Шергина. Он сошёлся с молодыми рабочими, стал бывать на их тайных сходках, читать нелегальную литературу, в жизни его обозначился решительный и крутой поворот.
В тысяча девятьсот третьем году Николая Шергина арестовали за распространение нелегальной революционной литературы и, продержав восемь месяцев в тюрьме, выслали на Север, в Архангельскую губернию. В самый город Архангельск въезд запретили и приказали селиться не ближе, чем в ста верстах от него.
Узнав, что в ста двадцати верстах от Архангельска, близ станции Приозерской, есть лесничество, Шергин подался туда. Ему удалось устроиться на работу по своей специальности — лесником.
Вскоре после переезда на новое местожительство обзавёлся молодой лесник и семьёй, взяв в жёны дочь крестьянина из ближнего села Наволок, в котором бывал частенько по делам лесничества. Спустя год появился на свет Шергинский первенец Глебка, а ещё через два года — и дочка.
Ни тюрьма, ни ссылка не изменили взглядов Шергина. Преследования, наоборот, закалили его, укрепили веру в правоту революционных взглядов и ненависть к самодержавию. Оглядевшись, он уже через три месяца связался с Архангельской колонией политических ссыльных, потом с Онежской. Почтовый тракт на Онегу и железная дорога на Архангельск сходились как раз на станции Приозерской, и Шергин стал связным между Онежской ссылкой и Архангельской, насчитывающей до трёх тысяч человек.
В этой опасной и сложной работе ловкому и смелому леснику помогали трое политических ссыльных, находившихся под надзором урядника в деревне Воронихе, неподалёку от станции. На самой станции и в прилегающем к ней посёлке Шергин также нашёл друзей и единомышленников. Это были молодой телеграфист, два паровозных машиниста и несколько деповских рабочих. Мало-помалу сторожка лесника стала складом нелегальной политической литературы, местом тайных совещаний и временным прибежищем для революционеров, бежавших из северной ссылки на волю.
В пятнадцатом году Шергина мобилизовали и послали на фронт. Спустя полгода его арестовали за агитацию против империалистической, грабительской войны и предали военно-полевому суду. Суд приговорил его к расстрелу. С помощью солдата-большевика Шергин бежал из-под стражи, и ему удалось, приняв другую фамилию, примкнуть к новому полку. Здесь он снова принялся за своё, снова был арестован и приговорён к десяти годам каторги. Однако пробыл он в далёком Александровском централе всего год и в семнадцатом году вышел на свободу.
Освобождённый революцией из тюрьмы Шергин поехал к себе на Приозерскую, но из всего своего семейства застал в живых только двенадцатилетнего Глебку. Жена и дочь умерли от сыпняка, Глебку же выходил и приютил дед Назар, принявший на себя все заботы о нём.
Хотел было лесник уйти на новые места из обезлюдевшей сторожки, но не мог оторваться от полюбившегося ему севера. Здесь, как и по всей России, шла упорнейшая борьба двух лагерей. Вопреки стараниям меньшевиков и других контрреволюционных партий и групп, стремившихся повернуть революцию вспять и передать власть в руки буржуазии, второй губернский съезд Советов, проходивший в Архангельске в июне восемнадцатого года, решительно принял большевистский курс на социалистическую революцию.