Делегат от своей волости большевик Николай Шергин, вернувшись со съезда домой, деятельно принялся проводить эту большевистскую линию в жизнь. Он организовал первую в волости ячейку коммунистов и вошёл в состав первого волисполкома, а затем и укома. Позже, когда появились англо-американские интервенты и открылся Северный фронт, Шергин взялся за винтовку. И вот он у партизанского костра, вот пробирается он глухими лесами на Большие Озерки. Вот подрывает бронепоезд белых на разъезде четыреста сорок восьмой версты. Вот последний путь в снегах, отмеченный собственной кровью. Вот и он кончен. Жизнь прожита. Она отдана борьбе. Борьба эта длилась целую жизнь. Борьбу эту продолжат сыны…
— Той дорогой иди, — говорит Шергин, тяжело придыхая. — Мы ведь только начали. Главную правду сыскали. Главное сделали. Тебе остальной правды дознаваться. Остальное доделывать.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ДОРОГА ОТЦОВ
Длинный рассказ вконец утомил и отнял последние силы. Голова Шергина медленно сползла с подушки. Глебка приподнял её дрожащими, неловкими руками. Голова была горяча, словно налита жаром. Вошёл дед Назар с деревянной тарелкой в руках. На тарелке лежал кусок варёной зайчатины. Дед сел к изголовью Шергина и сказал ласково:
— Вот давай-ко, Никола, поешь, и сил прибавится. Зайчатинка самолучшая. Ну-ко. Трудов тут тебе немного. Только рот отворяй.
Но губы Шергина оставались сомкнутыми. Он едва ли и понял, что говорил ему дед Назар. Начался бред. Весь следующий день Шергин метался на своём сеннике и громко бредил: звал Глебку, подавал громкие команды партизанам, подрывал бронепоезд, слал донесения в Кремль. Изредка приходил он в себя, но всего на несколько минут и снова впадал в беспамятство. Глебка не отходил от него ни на шаг и, не отрываясь, глядел в неузнаваемо исхудавшее отцовское лицо. Лицо пылало жаром. Губы покрыла белая корка. Время от времени дед Назар смачивал губы водой и вливал несколько ложек воды в пересохший рот. Снова и снова принимался было дед кормить Шергина, но все попытки были напрасны.
— Душа не принимает, — говорил дед Назар, сокрушённо мотая понурой седенькой головой.
Он видел и понимал, что жить раненому осталось считанные часы. Глебка этого не понимал. Ему всё думалось, что уж коли батя вернулся, то теперь всё будет ладно. Может он и поболеет, раз уж так случилось, но скоро выздоровеет и встанет на ноги — крепкий, как прежде, высокий, могучий. Дед Назар уж вылечит его — он всякие травки знает, во всей округе этим славится. Глебка дергал деда за рукав и все спрашивал, как будет с батей, скоро ли он вылечится.
Дед бормотал в ответ что-то невнятное и отводил глаза. К концу второй ночи Шергин перестал бредить и затих. Глебка, не смыкавший глаз более суток, заснул, сидя возле отцовского изголовья. Но сон был беспокоен и недолог. Под утро Глебка проснулся и увидел, что отец смотрит на него широко раскрытыми глазами. Глебка обрадовался этим раскрытым глазам. Они по-прежнему лихорадочно блестели, но взгляд их был осмыслен.
— Батя, — торопливо заговорил Глебка. — Слышь, тебе, может, чего надо?
Отец молчал, не сводя с Глебки лихорадочно блестевших глаз. Потом сказал с неожиданной твёрдостью, хотя и очень тихо:
— Иди к своим. Слышь. Иди в Шелексу. В штаб наш партизанский. Придёшь, говори: «Батька послал». И всё…
Шергин приостановился, чтобы перевести дух, и на минуту закрыл глаза. Потом, собравшись с силами, сказал отрывисто:
— Нет.
Он помолчал и продолжал, болезненно морщась и стараясь выговаривать слова внятней и разборчивей:
— Нет. Не всё. Дай карандаш… И бумаги сыщи… Я напишу…
— Во-во, напиши, — заторопился Глебка, обрадованный тем, что отец заговорил с ним.
Он вскочил с места, посовался по углам, нашёл старую школьную тетрадку, вырвал из неё листок и вместе с огрызком карандаша подал отцу. Шергин взял карандаш, но тотчас же выронил его. Глебка поднял и вложил карандаш в отцовскую руку. Наконец, Шергину удалось справиться с дрожащими и непослушными пальцами, но для того, чтобы писать, сил не доставало. Шергин опустил руку с карандашом, решив передохнуть. Он лежал и глядел какими-то отсутствующими глазами, точно решая про себя трудную задачу, наконец, с натугой выговорил:
— Ты… к деду поди… Конверт принеси… У него есть… Поди…
— Ага. Я часом, батя, — схватился Глебка.
Он вскочил с места и побежал к деду Назару, недавно ушедшему к себе вздремнуть хоть часок после бессонных ночей. Глебка, как и отец его, знал, что дед хранит некоторые семена в конвертах с надписями, и надеялся выпросить один из них.
Дед лежал на лавке, подложив под голову охотничью суму. Разбуженный скрипом дверей, он вскочил на ноги и уставился на Глебку испуганными глазами.
— Ты что? Чего там случилось?
— Ничего не случилось. Мне конверт надо. Батя просит.
Дед дал Глебке конверт, высыпав из него на подоконник рыженькие семена с острыми носиками. Глебка схватил конверт и побежал назад в сторожку. Следом за ним приплёлся дед Назар.
Шергин лежал держа в руках сложенный вдвое листок. Карандаш лежал на полу. Увидев деда, Шергин подозвал его к себе и сказал совсем тихо:
— Вот положи в конверт.
Дед торопливо затолкал листок в конверт.
— Заклей, — выговорил Шергин, с трудом разлепляя запёкшиеся губы. — Заклей.
Дед заклеил конверт. Шергин показал глазами на свою грудь. Дед понял и положил конверт поверх солдатской шинели, которой был накрыт Шергин. Тот лежал неподвижный и молчаливый, точно отдыхая после утомительной работы. Потом обратил измученные и уже потухающие глаза к Глебке.
— Вот. Самое важное тут… Возьмёшь, когда я… Передашь комиссару…
Он говорил всё тише и невнятней. Глебка перестал его слышать. Тогда он встал на колени у отцовского изголовья и наклонился к самым его губам. Сперва он ничего не слышал, кроме жаркого, прерывистого, свистящего дыхания. Потом различил у самого уха шёпот:
— Теперь всё.
Шергин ещё раз повторил шёпотом: «Теперь всё», — и затих. Глебка подождал, не скажет ли отец ещё что-нибудь, но так и не дождался. Отец лежал неподвижный, безмолвный, видимо, исчерпав остатки сил на то, чтобы дать сыну последнее своё поручение. Глебка испугался этой неподвижности, этого молчания и даже обрадовался, когда отец снова что-то забормотал в бреду.
Бред, впрочем, скоро прекратился. Отец только чуть шевелил губами, но уже не в силах был произнести ни слова. Потом он и губами шевелить перестал и так остался лежать — вытянувшийся и словно окостеневший. Дед Назар и Глебка тоже застыли, и в сторожке наступила давящая, глухая, мёртвая тишина. Долго ли она длилась, Глебка не смог бы сказать, вероятно, очень долго. Наконец, дед Назар, стоявший в ногах, перекрестился и сказал совсем необычным для него, слабым, всхлипывающим голосом:
— Эх, Никола, Никола. Рано ты с души снялся. Так и не дотянул до добрых годков.
Из голубых, словно выцветших глаз его побежали на спутанную бородку частые мелкие слезы. Глебка поглядел на эти слезы, поглядел на отца, в неподвижности которого было что-то новое и пугающее.
— Батя, — позвал он тихо, и губы его задрожали.
Он беспомощно оглянулся на плачущего деда и вдруг понял, что отец не ответит на его зов, никогда уже не ответит, ни на чей зов.
Дед Назар вытер глаза ладошкой и покосился на Глебку.
— Шёл бы ты отсюда, — сказал он сурово. — Я уж один тут пока…
Глебка покорно повернулся и пошёл к двери, оставив деда управляться с покойником. Не чувствуя под собой ног, точно они были деревянными, Глебка вышел на крыльцо. Над лесом занималась утренняя заря. Серая мгла редела. Сквозь неё уже чётко проступали черные стволы деревьев. Глебка машинально оглядел знакомый перелесок, бегущую мимо наезженную дорогу, толстый пень у обочины. И вдруг глаза его остановились на багровом пятне возле крыльца. Глебка вздрогнул всем телом, только теперь поняв, что этот багрянец на холодном мертвенно белом снегу — это батина кровь. И дальше — эта красная стёжка, тянущаяся по снегу к лесу — это тоже батина кровь. Она на всём пути его… Она тянется через всю жизнь, через всю землю — это кровь отцов. И это и есть дорога отцов… И снова чудится ему прерывистый голос, говорящий: «Той дорогой иди… Мы ведь только начали…»
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. В ПОХОД
Весь этот день Глебка был точно в забытьи. Он видел, но как бы не понимал того, что вокруг него происходило. Он видел, как опустили отца в могилу, вырытую тайком на краю кладбища в Воронихе, но разве то, что опускают в могилу и есть его батя — могучий, весёлый батя? Нет, этого понять он не мог. Он слушал слова утешения, которые говорили ему Ульяна Квашнина и воронихинские старики, пришедшие тайком на кладбище похоронить красного партизана, но смысл этих слов не доходил до сознания.