— Я видела эту картину, — сказала она. — Названия никогда не объявляют заранее, хитрецы.
Может быть, правда потому у нас так часто вывешивали афиши без названий, чтобы люди не знали, когда повторение. Художественный фильм, и все.
Еще раз хлопнула дверь. Я подумал: вернулись Демидов с Машей. Нет, вошел Заяц. Рита двинулась прямо на него, как будто его и не было. Растопырив руки, Заяц загородил ей дорогу и пьяно сказал:
— Сколько хочешь с меня? Все отдам!
— Заяц! — грозно крикнул я.
— Ты, клистир, — ответил он, сузив глаза. — Я же мотоцикл на руках ношу.
— Все равно ты дрянь, — сказал я.
— Невежливо, — усмехнулся он. — Так сколько, Ритонька?
И вдруг я его ударил. Я вспомнил, как в детстве еще читал, что боксеры бьют весом всего тела. — Мне главное было попасть ему в лицо. У меня, тоже с детства, боязнь ударов в лицо. Я не знаю, как это можно бить по лицу человека. Ведь это — варварство какое-то, это стыдно. Но я прыгнул прямо с лестницы, выпрямив руку, и всей тяжестью своего корпуса придавил Зайца, потому что Заяц упал. Я поднялся, а он лежал, ерзая лицом по полу.
Рита переступила через него и пошла.
— Я вас провожу, — сказал я.
— Не надо.
— Рита!
— А я вовсе и не Рита, — сказала она, уходя.
По лестнице спускался Иван Анисимович. Его уже вызвал кто-то из дежурных по клубу, то ли не зная, что делать со мной, то ли боясь, что Заяц встанет и убьет меня, то ли боясь Зайца. А может, Иван Анисимович тоже видел картину. Он спускался трусцой и спрашивал, глядя на Зайца:
— Что с ним?
— Это я его нокаутировал, — сказал я.
Тут как раз Заяц приподнял голову, и стала видна кровь, стекающая с уголка его рта.
— Что же это? — злорадно спросил Иван Анисимович. — Образованный молодой человек… Медик… И рукоприкладство? Нонсенс!
— Между прочим, — сказал я, обминая кулак, — в Чили не бывает боя быков. А город Гуаякиль находится в Колумбии.
Я толкнул дверь плечом, потому что рука у меня болела.
Я свернул прямо к Степанычу, чтобы рассказать ему о рукоприкладстве. Он сначала усадил меня пить чай, а потом спросил:
— За что ж вы Зайца ударили, Сергей Гаврилович?
— За дело, — сказал я.
— Ну что ж, — заметил он, помешивая ложечкой в стакане, — мне всегда казалось, что вы деловой человек.
— Степан Степанович, — неожиданно спросил я. — А есть на свете любовь?
— Для кого есть, — сказал он, — для кого нет.
— Почему? — не понял я. — Что она — по выбору? Я ведь без шуточек. Ведь любовь — это так много в жизни… Она…
Он потряс головой, прикрыв свои усталые глаза.
— Она — это человек. Она — это характер.
— Например, Маша, — сказал я.
— Возможно.
— Но почему это всегда так трудно? Говорят — без любви трудно, а получается — трудно с любовью. Когда — так-сяк, то это легко, но ведь для счастья нужно не так-сяк.
— Для счастья много нужно, — сказал Степаныч, похлопав меня по плечу своей длинной рукой. — Работа по призванию. Чувство юмора. Здоровье. Да, да, здоровье, когда все нипочем. От здоровья пахнет счастьем, как от хлеба.
— И любовь, — сказал я.
— Все это не ново, — улыбнулся он. — Мир очень стар.
Он стал подкладывать мне варенья.
В этом доме всегда чай пили с разными вареньями. Из черешни, сливы, смородины, абрикосов и яблок.
— А мы молоды, — сказал я. — Мы должны хоть чему-то научиться у старого мира. Маша уехала от мужа, потому что он обманул ее. Андрей Демидов, кажется, влюбился в Машу, но та никогда не согласится ответить ему, потому что есть Лиля, хотя Андрей Лилю не любит. Одно из двух — или все это предрассудки, или надо неограниченно повысить любовь в правах, пока медики не изобрели таблеток, излечивающих от нее, как от головной боли. Взял таблеточку, запил теплой водой, и через час все прошло. Сколько было бы спасено людей. Ого! Сколько незримых, неучтенных жертв предотвращено. От любви погибают больше, чем от всех катастроф на транспорте. В результате — или люди победят ее, как зло, или она…
— Сделает нас лучше, — сказал Степан Степанович.
— Как?
— Вы рассуждаете…
— Как медик, — торопливо подсказал я. — Меня интересует психическое состояние людей.
— А я думал, вы влюбились, — улыбнулся Степан Степанович. — Ешьте варенье…
Он словно предлагал мне помолчать, потому что о любви не говорят без любви, а зря болтают.
— Маша уедет, — сказал я.
— Жаль.
— Глупая гордость? — спросил я.
— Может быть, Маша нашла лучшее лекарство. Не от любви, которой вы так боитесь, а для нее…
— Какое?
— Бескомпромиссность.
— Кто вам сказал, что я боюсь?
— Ну, о которой вы мечтаете. Все люди мечтают о ней, Сережа. Особенно молодые. Не надо стыдиться.
— А Маша сбежала от стыда… От соседей… От толков… От людей…
— Видите, — сказал Степаныч, сцеживая из чайника себе в стакан остатки заварки. — Как это ни глупо, но человеку действительно бывает стыдно, когда он несчастлив, когда ему тяжело. Может быть, потому, что человек создан для счастья, как птица для полета? И вот вместо того чтобы бежать к людям, он бежит от них. От сочувствия. От мещанской готовности унизить беззащитного. От утешений, от злословий, жалости. От подлости, словом. Бежит за тысячу километров или хотя бы за двести… Без оглядки. Все равно куда. Туда, где тебя не знают. За перевал… Это как инстинкт самосохранения. Но вот какая история! — Степан Степанович вдруг расхохотался, ну прямо с какой-то наивной ребячливостью. — Ведь Маша нашла именно то, от чего бежала. Сочувствие. Не показное, а нормальное. У нас в Камушкине. И только это помогло ей отстоять свое достоинство… Люди… люди всегда готовы прийти на помощь… потому что… пока живешь только для себя, чувствуешь себя бездельником. Маша-то в серьгах сегодня, говорите, была?
— В серьгах.
— Хорошо.
— На нее так зашикали…
— Что ж вы думаете, в Камушкине — съезд одних идеальных личностей? В этом мире все станет лучше. Люди тоже.
Он опять показался мне наивным, как ребенок. А может быть, во всех своих надеждах люди больше всего — дети?
Я спросил:
— Почему вы тогда терпите Сыроегова?
— Иван Анисимович — хороший терапевт.
— Одного из двух старикашек, — усмехнулся я, как мог саркастичней, — которых он называл симулянтами, вы отправили в областную больницу… Я смотрел анализы…
— Вы демагог, Сереженька, — перебил он меня, то ли распутывая, то ли приглаживая ладонью с растопыренными пальцами седину на голове.
— Почему?
— Кем заменить Ивана Анисимовича? До вас к нам приезжали двое молодых. Где они?
— Но Иван Анисимович тоже давно на Гавайских островах.
— Ему же хуже, — сказал Степаныч. — С его неумением жить зимой повеситься можно… Зимой он вяжет…
— Нет, правда? — спросил я.
— От людей бежать нельзя, — сказал Степаныч, извиняясь своей мягкой улыбкой за нравоучительную фразу. — Это надо всем понять. Вот посмотрим, как вы у нас приживетесь…
Я помолчал.
— Кстати, — сказал он, — Иван Анисимович отдал Маше свою кровь. До того, как вы принесли лед, он сделал ей переливание крови, но запретил Тусе об этом говорить. Он не любит благодарности…
Я сидел, моргая глазами.
— Как же быть с Зайцем? — спросил я.
— Ну, подумаешь! — усмехнулся Степан Степанович. — В крайнем случае отсидите пятнадцать суток!
Шагая домой, я представил себе человека, который проснулся в пустом городе. Еще вчера он сердился, что вокруг — в магазинах, в кино, на улицах — много народа, что его толкали на стадионе и давили ему бока в автобусе. А сегодня — улицы пустые, магазины пустые, он один-одинешенек. Что делать?
Я бы со всех ног побежал искать хоть одного, хоть самого злого соседа, хотя бы Зайца.
14
Не знаю, зачем я пошел мимо демидовского дома. Ни ему, ни Маше я ничем помочь не мог.
Вспыльчива ты, Маша. Неуживчива ты, Маша. Что я слышал про таких от окружающих? «Жизнь обломает…» Что же тогда такое — жизнь?
Тетка мне писала, чтобы я поступил в драмкружок и участвовал в художественной самодеятельности, а я решал психологические задачи. Она боялась, что я умру от тоски, а я затосковал сегодня впервые, но по-настоящему, тоской, от которой не спасешься ни в Камушкине, ни в столице.
Мне хотелось любви. Для Маши. Для Лили. Для Демидова. Для себя.
Мне хотелось найти свою девушку, пока еще таящуюся где-то.
Мне хотелось чистоты и нежности, о которых можно бы шептать лишь стихами, но мне хотелось не только читать ей стихи, а и целовать и обнимать ее.
Зовы природы трубили в моей душе и поднимали меня.
Человек без желания оседает, как тесто без дрожжей. Я был полон самых светлых желаний…
В доме Демидова горел свет, и окно было распахнуто, как в мае. Я увидел: он сидел на подоконнике и курил, — должно быть, он курил без передышки, дым валил оттуда, как из трубы.