На зоне они к нему прилетали в злые, чёрные как чефир ночи. В лёгком забытье, на неразличимой меже сна и дрёмы. Митяй только вспоминал:
– «Скриииии!»
А может, примерещилось в вонючей духоте? Птицы и дети – под защитой Бога. И нечего им тут, в «хате», на зоне – делать!
К осени яблоки за пожаркой поспели, бесхозные, ничьи. Сочные, бокастые, кисло-сладкие, хрустят, сопротивляются. Чужие – они слаще ему казались. Митяй аж зажмурился от удовольствия.
А в этот момент подкрался сзади пожарник по фамилии Рябов. Толстый, вечно сонный. Лицо и впрямь – рябоватое, словно во сне воробьи поклевали, наделали мелких ямок.
Схватил его Рябов и поволок в пожарку. Посадил на стул и начал выговаривать: мол, безотцовщина, хулиганщина.
Дверь у него за спиной – не вырвешься. Метнулся Митяй, а тот как даст ручищей по голове. В ушах зазвенело. Застонал Митяй, сдёрнул конусообразное, красное, ведро со стенда, да как по ноге заедет козлу этому вонючему! По кости попало. Завопил – тот, схватился за ногу, а Митяй убежал.
Дошло до председателя колхоза.
И хоть Рябова не особенно уважали, но делу дали ход.
Приехала мама. Выслушала всех, всплакнула, допоздна с тёткой о чем-то долго говорили, а наутро – увезла его домой, на родину: на лавочку в метро и в коммуналку, перенаселённую очумелым людом и детишками.
Так он и болтался в метро: с лавочки – в дежурную. Поднимется наверх, эскимо купит за двадцать копеек, на солнышко вприщур глянет, ослепнет ненадолго, и назад. В метро – спокойней, привычнее. Ну и что же, что шумно, зато – родней, всё до пылинки знакомое!
Отец к тому времени стал выпивать по-настоящему. При работе машиниста – как скроешь? Заснул, станцию проскочил. Станцию своей мечты, как говорила мама. Спутался с какой-то женщиной, из столовки. Всё – наперекосяк.
Приходил домой пьяный, буянил. Доказывал, что он отличный машинист. Грамоты доставал, хвастался, нёс хмельную околесицу:
– У меня же профессия в руках! Я же – профессор в своём деле! Зачем меня так – в кувет! Я ж без метро – не жилец!
Больно было Митяю, и мамку жалко до слёз. Он заранее чувствовал приближение ссоры. Хитрил, прятался за шкаф, орал там, падал на пол, пытаясь отвлечь родителей от скандала. Но они, словно слепоглухонемые, – не понимали его хитростей. И друг друга перестали понимать.
А он вдруг ощущал остро, что виноват. В том, что он есть на белом свете, мешает взрослым, занятым родителям, что не может остановить ссоры. Пугался этой неожиданной злобы, в двух самых близких и дорогих людях. Откуда? Когда случилась эта дурацкая подмена?
Болело внутри, разрывалось от страдания. От того, что не смог отогнать тучу скандала, которая накрыла их всех большим, душным пологом. Задыхаются они под его тяжестью, трепыхаются, вырваться хотят, а он обволакивает, пеленает волю, гасит сопротивление.
Понимал свою бесполезность Митяй. Чудилось ему, словно он чужой – зашёл с улицы, а на него посмотрели вежливо, да и спровадили: – иди, мил человек, без тебя тут разберёмся!
Он прижимался к мамке – она же слабее отца! Смотрел на неё снизу:
– Ну, гляньте, какой же я – чужой, посмотрите внимательно, люди мои родные! Одумайтесь!
Отец говорил:
– О! Уцепился за мамкину юбку, тоже мне – мужик!
Митяю хотелось обнять отца. Вдохнуть несмываемый запах метро. Но отец бросал обидную фразу, булавку предлагал, – к юбке пришпилить мамкиной. Чужим становился, словно специально – отодвигался. И пропадало у Митяя желание быть к нему ближе, прилепиться и радоваться, что у него такой отец.
Возненавидел Митяй скандалы. Предпочитал тихий разговор.
Так и действует лучше, и прислушиваются повнимательней. Он это скоро понял.
Митяй помнил ужас того дня, когда им сказали, что отец – погиб на работе.
Узнал позже – прыгнул под поезд, с мостика, на переходе. Всё рассчитал, знал, что сделать, чтобы без осечки.
Перед этим приходил домой молчаливый, мрачнее тучи. Думал о чём-то сосредоточенно. Складка на переносице, как траншея. На вопросы Митяя, что-то отвечал кратко, глухим, неживым голосом.
Неожиданно поднимал на Митяя глаза – серые, глубоко посаженные. Словно лампочки небольшие включались где-то в тёмной бесконечности тоннеля. Сразу и не определишь, что они там осветили – далеко очень. И от этого становилось необъяснимо тревожно и страшно.
Митяя тянуло к нему, и он не знал, отчего это? Просто оттого, что тот – его отец? И только он один мог объяснить сыну, как мужчина мужчине, самое важное правило, без которого дальше невозможно жить и дышать, Митяй ему поверил бы без всяких оговорок.
В чём могла быть его тайна? Выходить на работу каждый день, водить поезда, гордиться – не тем, что незаменим, а своей полезностью для людей. Какая – невероятная ответственность!
Может, этой ответственности он и не выдержал, надломился, не рассчитал силы. Но он же – взрослый, значит, надо было стоять! Терпеть и стоять, как солдат на посту. Сам же – говорил!
* * *
Приехала тётка Акулина. С порога запричитала в голос, до жути:
– На кого ж ты нас покинул, Серёженька-а-а! Посмотри, как жена плачет, сыночек!
Осиротил ты нас, Серёженька-а-а-а! Бросил – сирых одних – в чистом поле!
У тётки похороны шли нескончаемо. Муж, дядя Демьян, работавший пастухом, умер в пятьдесят лет. Крепкий был с виду, не болел, не жаловался никогда, но сгорел в одночасье – что-то с лёгкими. То ли на земле поспал около стада, застудился, то ли от самосада злющего, который сызмальства курил немерено.
Вскоре два младших сына ушли, обоим по двадцать пять было. Один в аварии разбился на «Жигулях», возвращяясь из райцентра, второй заступился за соседку, которую пьяный муж за волосы таскал. Отбил её, а мужичок поддал ещё, ночью вызвал в проулок, пырнул ножом. Пока скорая помощь приехала, довезла до райцентра – так на столе и умер.
И сейчас тётка всех помянула, слезами полила обильно все могилки – от деревни родной до самой Москвы.
И стало горе – общее, не забываемое. Долго шепталась с отцом Георгием – долгогривым, бородатым, припудренным первой сединой, в рясе, с лоснящимися прорезами сбоку, с небольшим животиком, словно кто-то кулачок снизу подтиснул.
Поп подробно расспрашивал тётку, маму, морщил высокий, с залысинами лоб, поправлял окладистую, кудрявую, хмурился. Те умоляли, чтобы отца отпели по-христиански, по чину. Ведь уныние, самоубийство – первейший грех.
Неожиданно произнёс явственно, сочным, поставленным баритоном, безоговорочно:
– Пусть будет – несчастный случай на работе! С Богом!
Достал замусоленную толстенькую книжицу из кармана. Загнусавил молитву заупокойную. – Сергия… Раба божия? – дивился Митяй. – Какой же отец раб? Сильный, работящий был. Бог – рабовладелец? Или отец мог только у Бога быть рабом, а у других – нет? А мы, все, тоже, что ли, – рабы? У Бога?
– Путалось всё в голове, не складывалось.
– А ведь Митяй тоже мог бы стать пастухом, как дядя. Табуном лошадиным, не таясь, любовался бы. И не ведал бы про город ничего. Так – издалека, в телевизоре, вечером, засыпая. Приезжал бы иногда – зимой, в гости к родне, и скорее – домой. В деревне – хорошо!
Коротать ночь у костра. Рядом собаки – сильные, умные, верные.
Стадо спит. Картошка пропеклась в золе, хрусткая, пачкает губы. Долго не остывает, обжигаясь, глотаешь, и нет ничего вкуснее!
Мотыльки вьются, хороводят, напоследок перед гибелью ткут невидимую шёлковую материю, пляску последнюю исполняют. Или сигналы кому-то посылают в темноту?
Родное всё, знакомое. Ночь, день, запахи, звуки. Спокойно от этого, несуетно.
И так – каждый год. И всё – вмещается! Всему место находится, ничто не пропадает, а плодится, поспевает. Умирает, но и рождается!
* * *
Забился дома в угол. Плакал тихонько, чтобы никто слёз не увидел. Не хотелось ему на кладбище ехать. Не хотелось удостовериться, что отца закопали, и это – насовсем.
Тесно, проходы узкие, втиснулись бочком, гроб над головами приподняли, чтобы за острия металлических оградок не зацепиться.
Пробрались к свежей яме кое-как, тело всколыхнули, обеспокоили.
Сбоку, из-за бруствера показалась она бездонной, как Тартар, про который он на уроке истории узнал. Гроб темнел сверху узенькой, коричневой дощечкой. У Митяя закружилась голова, он испугался, что сейчас упадёт вниз, пробьёт крышку и окажется в цепких объятьях, один на один с мёртвым отцом.
Голову поднял – деревья стоят равнодушные, листва еле шевелится.
Он схватил пясточку желтоватой землицы, сухой, сочащейся между пальцами, сжал её покрепче. Земля просыпалась вниз, припудрила бессмысленные кружева на крышке гроба. Стенки могилки осыпаются, насекомые какие-то ползают по подрубленным корням.
– Деревья оплетут гроб новыми корнями, сожмут, обнимут навсегда, и отец сможет приходить только во сне, – подумал Митяй.
После похорон ушёл в дальний угол кладбища, шептал тихо, присев на чужую лавочку возле ухоженной могилки: