второй строфе и «мгла
замоскворецкая» в четвертой).
И все же одна предметная реалия, дважды возникающая в «Рождественском романсе» (сначала в третьей строфе, а затем в пятой) позволяет осторожно предположить, что мерцание петербургского пространства сквозь московское это не позднейшее вчитывание в текст стихотворения его интерпретаторами, а эффект, изначально предусмотренный автором.
«Полночный поезд новобрачный» в третьей строфе «Рождественского романса», безусловно, воспринимается, как вариация уже устаревшего к 1961 году устойчивого словосочетания «свадебный поезд» (вереница экипажей с участниками свадебного обряда). Однако упоминание о «вагоне» в пятой строфе (причем это явно не вагон метро, поскольку на нем «дрожат снежинки»), возможно, побуждает читателя возвратиться к образу «поезда» и предположить, что во втором случае речь может идти о перемещении в московском пространстве от центра к вокзалу и, соответственно, о знаменитом фирменном поезде «Красная стрела», который в 23 часа 55 минут (без пяти минут полночь) отправлялся с Ленинградского вокзала в Москве в Ленинград и с Московского вокзала в Ленинграде в Москву. Теснота стихового ряда пятой строфы, кажется, позволяет в словосочетании «красные ладони», которое рифмуется с «на вагоне», увидеть не только внешнее следствие новогоднего холода, но и отсвет вагона «Красной стрелы» (именно в 1961 году этот цвет сменился с синего на красный).
Подчеркнув, что соображения, изложенные в предыдущем абзаце, могут претендовать лишь на статус версии, попробую их все же чуть-чуть развить и поделиться совсем уже бездоказательной догадкой: не подсказал ли Бродскому абсолютно идентичный внешний вид спроектированных Константином Тоном Московского и Ленинградского вокзалов (откуда уезжаешь, туда и приезжаешь) идею двоения старой и старой новой столиц, которое может быть соотнесено с двоением в стихотворении Рождества и Нового года как подлинного и иллюзорного праздников (иллюзорность обозначается трижды повторенным «как будто» в финале)?
Если эта моя версия неубедительна, то я готов утешиться тем, что обращаю внимание будущего и более проницательного интерпретатора стихо творения Бродского на необходимость внятно объяснить упоминание о «снежинках на вагоне» в пятой строфе «Рождественского романса».
Стихотворение И. Бродского «На смерть Жукова» (1974)
Конспект разбора
НА СМЕРТЬ ЖУКОВА
Вижу колонны замерших звуков,
гроб на лафете, лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
русских военных плачущих труб.
Вижу в регалиях убранный труп:
в смерть уезжает пламенный Жуков.
Воин, пред коим многие пали
стены, хоть меч был вражьих тупей,
блеском маневра о Ганнибале
напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо в опале,
как Велизарий или Помпей.
Сколько он пролил крови солдатской
в землю чужую! Что ж, горевал?
Вспомнил ли их, умирающий в штатской
белой кровати? Полный провал.
Что он ответит, встретившись в адской
области с ними? «Я воевал».
К правому делу Жуков десницы
больше уже не приложит в бою.
Спи! У истории русской страницы
хватит для тех, кто в пехотном строю
смело входили в чужие столицы,
но возвращались в страхе в свою.
Маршал! поглотит алчная Лета
эти слова и твои прахоря.
Все же, прими их – жалкая лепта
родину спасшему, вслух говоря.
Бей, барабан, и военная флейта,
громко свисти на манер снегиря[71].
В первой строфе этого стихотворения описываются похороны Г. К. Жукова, умершего 18 июня 1974 года и похороненного 22 июня (символическая дата) в Кремлевской стене. Как минимум две детали описываемых и реальных похорон[72] не совпадают: во-первых, отсутствовал «лошади круп» (лафет был прицеплен к бронетранспортеру)[73]; во-вторых, никто не мог видеть «в регалиях убранный труп» – маршал был кремирован, по слухам – вопреки воле семьи. По-видимому, Бродский (находившийся в это время на поэтическом фестивале в Роттердаме) взял на себя задачу написать «государственное» стихотворение вместо официальной советской печати. Он подправил саму жизнь и изобразил похороны Жукова не так, как они проходили, а как они проходили бы в идеале. «Вообще-то я считаю, что это стихотворение в свое время должны были напечатать в газете “Правда”» (Из беседы с Соломоном Волковым)[74]. Поэт не слышит «звуков», сопровождающих похороны (судя по всему, он смотрит репортаж о них по голландскому TV), и заполняет «государственную» тишину «звуками» своего стихотворения. «Переписывание» в стихотворении похорон маршала ведет к переосмыслению уже в первой строфе советских газетных штампов, например эпитета «пламенный» (ср., название книжной серии «Пламенные революционеры» издательства политической литературы СССР). У Бродского эпитет «пламенный», во-первых, намекает на кремацию Жукова, особенно в соседстве с визуально выразительным «в смерть уезжает»; во-вторых, начинает важную для всего текста «адскую» тему. Сходным образом, «убранный» (труп) в первой строфе, это, вероятно, не только дань газетной риторике («В траурном убранстве Краснознаменный зал, где среди живых цветов на высоком постаменте установлен гроб с телом покойного маршала» – из некролога в газете «Правда» от 21 июня 1974 г.), но и скрытое указание на идиому «убрать с глаз долой». Самая же откровенная замена первой строфы – это абсолютно невозможный в газетах той поры эпитет «русских» при «труб» (вместо «советских»).
Во второй строфе игра с советскими клише продолжается. Здесь возникает один из главных символов поверженного Берлина мая 1945 года – «стены» (Рейхстага), которые «пали» (ср., например, растиражированную кинохронику этого времени). Но из-за соседства с античными именами[75], завершающими строфу, на «стены» Рейхстага падает тень от разрушенных стен Карфагена и Трои. Формула «меч был вражьих тупей» провоцирует вспомнить о «русской античности», с пропагандистскими целями преображенной С. Эйзенштейном, а именно, о лозунге Александра Невского из одноименного фильма: «Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет!» Упоминание «о Ганнибале» «средь волжских степей»: а) открыто начинает античную тему стихотворения; б) скрыто вводит тему Суворова и его перехода через Альпы; в) задает важное для последующих строф противопоставление возвышенности (Альпы) и плоскости («степей»); г) перекладывает на язык оды советское общее место (Сталинград); д) подталкивает читателя вольно или невольно вспомнить о правнуке «другого» Ганнибала[76]. Последнее важно, поскольку в финале строфы Бродский сопоставляет с судьбой опального маршала собственный удел, но не прямо, а через непрямое сравнение с (пушкинским) Овидием. Кроме того, заключительные строки второй строфы исправляют ложь официального мифа о Жукове (в газетных советских некрологах о его опале, разумеется, не говорилось ни слова). Характеристика «глухо» продолжает тему отсутствия звуков, начатую в первой строфе