class="cite">
Колька полез за кошкой в подвал. Обозлился потому что. Полез и застрял в окошке. А Петька спустил ему штаны и навалился <…> Кольке обидно, что ничего поделать не может, голова и руки в подвале, только ногами брыкается[104].
Истоки григорьевской поэзии, повторим, видятся нам в текстах участников ОБЭРИУ и близких к ОБЭРИУ авторов. Обилие отчетливых реминисценций из Даниила Хармса и Николая Олейникова в стихах Григорьева бросается в глаза.
Так, григорьевский «Таракан», без сомнения, представляет собой вариа цию на тему одноименного стихотворения Олейникова (в свою очередь, развивающего соответствующие мотивы капитана Лебядкина / Достоевского):
На скатерть во время обеда
выполз такой таракан,
что, если стаканом накрыть таракана,
таракан увезет стакан.
(38)
В детском стихотворении Григорьева «Батон» отчасти воспроизводится ситуация детского стихотворения Хармса «Очень страшная история»:
Доедая с маслом булку,
Братья шли по переулку.
Вдруг на них из закоулка
Пес большой залаял гулко.
(Хармс)[105]
С длинным батоном под мышкой
Из булочной шел мальчишка,
Следом с рыжей бородкой
Пес семенил короткий.
(Григорьев; 26)
А финальная строфа взрослого григорьевского стихотворения «На кол ки»:
Спрячьте зады свои голые,
А то я сейчас вам задам!..
Сказал так и вместо наколок
Отшлепал их по задам (174), —
почти наверняка восходит к известному хармсовскому одностроку: «за дам по задам задам»[106].
Можно было бы подробно поговорить и про общий для всех трех поэтов интерес к геометрии, и про сходное отношение Хармса и Григорьева к детям и к детским шалостям, и еще про многое другое, сближающее Григорьева с обэриутами. Вместо этого ограничимся цитацией двух последних строф программного григорьевского стихотворения «На отшибе». Эти строфы ясно показывают, что он воспринимал себя в некотором роде наследником Хармса по прямой:
Хармс погиб в пустыне этой,
В склеп живых сюда сойдя,
Живописцы и поэты…
Вот сподобился и я.
За высокою стеною,
Как бессмысленный кураж,
Вдруг взрывается порою
Невеселый хохот наш (227).
Куда важнее, как нам кажется, обратить внимание не столько на конкретные текстуальные переклички произведений Григорьева с произведениями Хармса и Олейникова, сколько на ту борьбу, в которую каждому из них приходилось вступать с самим собой дилетантом, работая над заказными, детскими стихами. При этом Олег Григорьев, как и положено подлинному продолжателю, не механически повторил Даниила Хармса, но резко заострил, довел почти до логического предела противоречия хармсовской литературной позиции.
С одной стороны, единство между детскими и взрослыми вещами, которое в случае Хармса приходится выявлять исследователю, в случае Григорьева бросается в глаза само. Для краткости приведем только один пример – отчетливо детское григорьевское стихотворение «В одном городишке…» и отчетливо взрослое – «Голым в речку я нырнул…»:
В одном городишке,
Испачканном сажей,
Плескались мальчишки
В мазуте на пляже.
Ветер унес в небеса
Их штанишки.
Домой нагишом
Побежали мальчишки.
Прохожие шли —
Не заметили даже:
Думали,
В черном они трикотаже.
(44)
И:
Голым в речку я нырнул,
Благо рядом пляж.
Вышел – будто натянул
Черный трикотаж.
(146)
С другой стороны, пристрастие к запретным, табуированным не только для детской, но и для взрослой европейской поэзии темам также сказалось в творчестве Григорьева не в пример отчетливее, чем в стихах и в не дневниковой прозе Хармса. Можно сказать, что там, где «взрослый» Хармс, не выдержав, останавливается, Григорьев как раз начинает. Алкоголики, наркоманы, уголовники, прокаженные, импотенты, садисты, мазохисты, педофилы, некрофилы, зоофилы – старательно и, хочется сказать, с любовью запечатлены во взрослых григорьевских стихах.
Тимур Кибиров глазами человека моего поколения
(Рецензия на книгу стихов «Кара-барас»)
Хорошо помню, как в конце 1980-х годов мы с друзьями открыли для себя стихи Тимура Кибирова. Это было ощущение, близкое к счастью: появился наш поэт. Наши мечты, нашу ненависть, наши страхи, наши кухонные разговоры он отчеканил во времяустойчивые, потому что – стихотворные, строки. Он стал голосом нашего и предыдущего поколений, сказал за нас то, что мы должны были сказать, но по косноязычию не умели. Он с полным правом мог бы повторить вслед за Мандельштамом: «Я говорю за всех с такою силой / Чтоб нёбо стало небом»[107].
Строки из лучших тогдашних вещей Кибирова прочно и навсегда засели в нашу память, вошли в наш повседневный обиход: «Все мне дорого здесь, все мне дорого здесь, / ничего мне недешево здесь!» («Лесная школа»)[108], «Ой, простите, Талалихин, / а не Чивилихин!» («Буран»)[109], «Это все мое, родное, / это все хуе-мое!» («Л. С. Рубинштейну»)[110] и, конечно же, пронзительная «Лирическая интермедия» из программной кибировской поэмы «Сквозь прощальные слезы», с которой мое, например, знакомство с его творчеством и началось:
Моцарт слушал со вниманьем.
Опечалился слегка.
«Что ж, прощай. Но на прощанье
На, возьми бурундука!
В час печали, в час отчайнья
Он тебя утешит, друг,
Мой пушистый, золотистый,
Мой волшебный бурундук!
Вот он, зверик мой послушный,
Глазки умные блестят,
Щиплют струны лапки шустры
И по клавишам стучат!»[111]
Нужно заметить, что никакого такого особенного постмодернизма или концептуализма мы в строках Кибирова не различали. Обыгрывание советских штампов? Так и все мы увлеченно предавались этому занятию. Развернутые цитатные фейерверки? Так и на кухнях мы переговаривались друг с другом сплошь цитатами из Галича и Мандельштама, приправленными клише из песен Лебедева-Кумача и Матусовского-Долматовского… Кибиров же говорил со всеми нами (цитируем Андрея Немзера) на языке
гибком и привольном, яростном и нежном, бранном и сюсюкающем, песенном и ораторском, темном и светлом, блаженно бессмысленном и предельно точном языке русской поэзии. Живом, свободном и неисчерпаемом[112].
Нисколько не раздражала нас изрядная длина большинства текстов Кибирова, так называемые кибировские километры, которые ему потом часто ставили в вину. В этих «километрах» чувствовалось напряженное и живое поэтическое дыхание, в них