в картонной коробочке красно-желтого цвета с изображением головы льва: спички были тоже алжирские. Он закурил, позабыв предложить мне сигарету. Сделал несколько коротких затяжек, положил пачку с сигаретами возле себя, на сумку.
Всю дорогу он был совершенно спокоен и невозмутим, а сейчас нервничал, что-то его угнетало, он чувствовал потребность высказаться, освободиться от того, что давило его. Говорил он быстро, бросая фразу за фразой, и делал это совсем так, как курил, — короткими затяжками.
— …Мы видели, как два жандарма провели под руки Бен Мхиди. Он был очень бледен. Его, должно быть, избили, подумал я. Нет. Полиция искала его брата, Ларди Бен Мхиди. Мы знали его. Он находился уже в маки́. В виляйя[3] VI. Нас отпустили к вечеру…
Он напряженно смотрел вперед, но я чувствовал, что глаза у него смыкаются и что ему стоит огромных усилий не опускать веки. Он и курил только для того, чтобы не задремать. Он как-то странно держал сигарету, за самый кончик, двумя пальцами. Так держат сигарету те, кто не любит курить. Он и говорил для того, чтобы не заснуть. Он не хотел спать в моем присутствии, хотя устал до предела. Воспоминания, идеи, мысли — все смешалось в его беспорядочных фразах…
— …Передавали друг другу первые номера «Эль Муджахид». Батуш был арестован прямо на занятиях, в университете. «Эль Муджахид» — значит «Борец». Это газета Фронта национального освобождения. Французы ничего не подозревали. Они…
Меня уже раньше поразило, как он произносит слово «французы» или «все вы». Он говорил о нас как о чужом народе, с которым у него нет ничего общего. А сейчас он вдруг напал на Францию, на страну как таковую, на ее природу, на пейзаж, расстилавшийся перед нами. Он резко размахивал рукой перед стеклом.
— …Ваши деревья! Ваши пастбища! Сколько зелени! Как, должно быть, сыты ваши коровы! А у нас? Вы бы посмотрели! Скалы, кустарники, пустыня. Все вокруг голо! Солнце жжет нестерпимо… Камни… Мы были вместе с Батушем и Кеном. Кен сжимал кулаки от ярости, от стыда. Да, да, от стыда. Он любил Францию…
Он тоже сжимал кулаки. Воспоминания и забытые образы поднимались из глубин его памяти. Он даже не пытался мне объяснить что-нибудь. Кто такой Кен? Почему Кен сжимал кулаки?.. Он говорил. Говорил, не останавливаясь. Время от времени он подносил ладонь ко лбу и потирал шрам — вчера за всю дорогу я ни разу не заметил у него этого жеста. Потом умолкал. Потом снова начинал говорить. Имя Кена повторялось неоднократно: «Я находился вместе с Кеном в Эль-Каттаре… Кен сказал мне: ты будешь полезнее там… Вы знаете, что по этому поводу говорил Кен…» Я, конечно, не знал.
Он курил одну сигарету за другой. Иногда — закуривая одну от другой. Иной раз он вообще забывал о сигарете, и она медленно догорала, обжигая пальцы. Он чиркал спичкой с красной головкой и снова закуривал или же опускал стекло и бросал окурок за окно, бормоча: «Какая дрянь!»
Холодный ветер врывался в окно. Дорога все время шла вверх, такая извилистая и узкая, что я вынужден был сбавлять скорость. Два или три раза нам пришлось затормозить при переезде через железнодорожные пути. Но когда на более ровных участках я нажимал на педаль газа и мотор снова громко гудел, он тоже возбужденно повышал голос, стараясь перекрыть рев мотора, и тон его становился почти трагическим:
— …Он не признался, кто его лечил. Не выдал. Никого. Ни на допросе. Ни под пыткой. Не сказал ни слова. Умер в тюрьме. Ему, должно быть, было лет восемнадцать. Пуля в живот. Скверное ранение. Это было около Блида, на дороге в Буфарик. Они пришли за мной ночью в больницу. Он лежал ничком на земле. Вокруг кровь, грязь, гной. Я работал два часа, стоя на коленях, прямо на земле. При свете керосиновой лампы. Без воды. Не было ничего. Один товарищ стоял на посту. Мне удалось извлечь пулю в двух сантиметрах от печени. Я до этого никогда не занимался хирургией, вы понимаете?.. Я сумел извлечь пулю. Почистил, зашил, перевязал, сделал уколы. На другой день его захватил патруль…
Он рассказывал сбивчиво, беспорядочно. Но вскоре мне стало ясно, что сначала он принимал участие в восстании в качестве врача. Власти запретили продажу лекарств и бинтов алжирцам. Врачи обязаны были сообщать в полицию о раненых.
— И они действительно сообщали? — рискнул я прервать его.
Он вскипел. Он разносил тамошних врачей: колонизаторы или сынки колонизаторов, владельцы виноградников, апельсиновых рощ, мельниц.
— Чтобы хорошо жить, им не нужно искать клиентуру, уверяю вас, — ехидно заметил он. Он был убежден, что нет больших защитников колониального режима, чем врачи. — Сплошные ничтожества к тому же. — Он выплевывал их имена, как ругательства: врач такой-то, доктор такой-то и еще такой-то. — Все это махровые реакционеры, реакционеры до мозга костей, свирепые и жестокие. Я их хорошо знаю.
Из своей больницы в Блиде он организовал снабжение партизанских отрядов. Бойцы приходили ночью, тайком, за пакетами с медикаментами, ватой, бинтами. Но эта «невинная игра» становилась с каждым днем все опаснее. Ему было приказано уйти в маки́.
— А кто имел право вам приказывать?
Он не ответил. Его рассказ мог показаться сумбурным, но я чувствовал, что сам он очень следит за своими словами. Увлеченный рассказом, охваченный воспоминаниями и порывами негодования, он в то же время был очень осмотрителен в выборе слов и умел избегать точных ответов. Я слушал. Возможно, он говорил для меня, а может быть, рассуждал сам с собою.
— …Особенно столбняк. У нас не было сыворотки. Не было обезболивающих средств. Приходилось ампутировать руки, ноги. Вы представляете? Оперировать женщин, детей без анестезии… Я ведь никогда раньше не был хирургом. Мы устраивали госпитали в горных пещерах. Там нет воды. Обходились без нее. Я слышал, как Селламай повторял: «Вода только для доктора. Я говорю тебе: вода только для доктора»… Надо было обороняться. Во что бы то ни стало. Я расставлял часовых. Сам не раз водил патрули в разведку. Я решал, где ставить засады. Врач на войне — это начальник. Да. И я командовал. Мне подчинялись. «Слушаюсь, доктор!», «Есть, начальник!». Ночь. Зима. Вдруг выясняется: подходят французы, необходимо срочно эвакуироваться. Всем, кто может стоять на ногах. Носилки, лекарства, инструменты. «Сами, ты остаешься». «Хорошо доктор». «Тебя захватят и убьют». «Хорошо, доктор». И опять все сначала. У меня был прекрасный карабин, английский…
Он докурил последнюю сигарету. Долго мял в руке пустой