— А с какого ляда я тебя уважать-то буду? — мрачно глянув на приказчика, ответил Игнат. — За то, что ты за мой труд гроши платишь, обсчитываешь? А сам вона какую будку наел! Пес ты, кобель цепной, при господине Ухове!
Подгулявшие приказчики зашумели, кто-то схватил Игната за грудь, кто-то дал ему подножку, ударил сапогом под вздох, и вмиг образовался вокруг мужика клубок сплетенных тел, тяжело дышащих, со злобой орущих людей.
Пока Афоня Печенег, Колька Ганцырев и другие ребята из артели Афони сбегали с откоса, Игнат уже поднялся, оскалил желтые зубы и взмахивал пудовыми кулаками. Колька увидел его глаза, уже не злобные и мрачные, а странно-веселые, отчаянно-озорные.
Игнат расшвырял приказчиков, троих сбросил в мутную воду у причала, а уховского холуя, у которого текла кровь из носа и ушей, загнал на дебаркадер. Тут Игната и перехватили «фараоны». В их сопровождении он шел до полицейского участка, широко шагая, размахивая руками, и, чего никогда не видел Колька, — на его заросшем диким волосом лице цвела победная улыбка.
Три дня продержали Игната в клоповнике И каждый день грузчики всей артелью ходили его навещать, передавали ему нехитрый харч.
Когда выпустили Игната, Колька пригласил его к себе, собрал всю артель в дровянике. Грузчики принесли водки и пива. Заглянул к сыну и Тихон Меркурьевич. Колька выпросил у Марины Сергеевны вчерашних пирогов с луком. Игнат много ел и пил, время от времени бросая отрывистые фразы.
— Нету жизни рабочему человеку, — говорил он, глядя из-под заплывшего бурым синяком глаза на Кольку, хлопал его по спине, басил: — А ты, младень, ничего, душевный. В силу давай скорей входи. И что не пьешь ты — тоже хорошо. И табачком не балуешься. Силы больше будет. А без силы нам никак нельзя… Афоня-то силен, только злости на жизнь у него нет. А без злости и сила не впрок, — и вдруг начинал кричать, взмахивая кулачищем: — Упрись, рабочий человек, и стой крепко! Не давай себя обдуривать! Подождите, загорится все это устройство, запылает!
— Ты, дядя Игнат, — замечал Афоня, — что-то все о злобе да о силе говоришь. А я считаю, что наука нужна, чтобы всю жизнь понимать, тогда и сила будет и на земле человек устойчивей будет.
Колька к этим разговорам жадно прислушивался, и такую тоску о грамоте, о науке он слышал в словах Афони, что в этот момент искренне осуждал свое холодное отношение к гимназическим занятиям.
В участке Игнату приказали в двадцать четыре часа убраться из города, и эта встреча всей артелью в Ганцыревском дровянике превратилась в проводы. Донька Калимахин сбегал домой и принес в подарок Игнату порыжевшие, но еще крепкие сапоги; Тихон Меркурьевич, размягченный сердцем от выпитого, подарил ему табакерку и меховую жилетку, сказав при этом:
— Лети, богатырь, гонимый властями, на простор божий. И нас, сирых, вспоминай иногда.
Убрали в затоны пароходы. Жизнь на пристани замерла. Даже буксир «Митя», мучаясь со своим паромом, перестал свистеть. Рассыпалась за ненадобностью песенная артель грузчиков.
Перед своим отъездом зашел к Кольке Афоня Печенег. На нем картуз с лаковым козырьком; от черного пиджака и брюк пахло магазином, скрипели новенькие сапоги.
— Не на свадьбу ли хочешь позвать? — пошутил Колька.
— Ну тебя, — отмахнулся Афоня. — Моя краля мне на глаза еще не попалась. Прощаться пришел. Нечего здесь делать. И мне пора вслед за Игнатом. В Нижний или в Казань махну.
— Надолго?
— Может, до весны, может, дольше. Как понравится.
— Жаль. Ты такой парень!..
— Ладно, ладно, еще разжалобишь. Давай лучше с тобой, на прощанье, по-братски… — Афоня достал из-за пазухи полуштоф казенной водки.
— Убери, пожалуйста, — попросил Колька. — Ты же знаешь, непьющий, некурящий, и правило наше…
— Знаю, знаю. И — не настаиваю. Но от закуски ты не откажешься?
Он постучал по бревну черствой воблиной, переломил и половинку дал Кольке.
— Отведай, а я за твое здоровье и за разлуку все же выпью.
Через минуту они сидели тесно рядышком, каждый отдирал от рыбьего хребта мякоть, молча жевал, обсасывал косточки.
— Ну, давай лапу, — сказал Афоня, вставая, — кланяйся ребятам, Длинному.
Теперь Кольке и Федосу стало совершенно ясно, что от их команды остались «рожки да ножки». Луковчане надумали попроситься в сборную.
Сборная состояла из ребят небогатых семей — гимназистов, реалистов и техников. Сильных игроков в ней, кроме Халявина и Герасимова, не было. Луковчан охотно приняли.
Федос стал голкипером, Колька и Донька играли форвардами, Аркаша и Вечка — в защите.
Тренироваться ходили за водокачку, на всполье, покрытое мелкой травкой, кое-где заляпанное засохшими коровьими шаньгами.
С тренировок Колька возвращался усталый, торопливо съедал остатки от обеда или ужина и — в дровяник.
Ох, эта переэкзаменовка! Не раз вытаскивал он из-под подушки учебник, перелистывал, пытался сосредоточиться. Все равно лезли в голову думы о матче. О Наташе думалось тяжело и беспокойно. Колька гнал от себя эти мысли. Иногда подкравшийся сон мягко толкал его вбок, валил на постель, неслышно сбрасывал наземь книгу. Время бежало в тренировках, в чтении книг, иногда Колька брался и за учебник. Каждый день приходил Донька Калимахин и приносил из типографии какие-нибудь новости о жизни в больших городах. В Баку и Петербурге бастовали рабочие. Донька с загоревшимися глазами рассказывал о том, как казачьи отряды, посланные в Москву для разгона демонстрации, наткнулись на баррикады. И рабочие удерживали казаков целый день…
Однажды летним утром забухали в дверь дровяника.
— Эй, Черный!
Колька отодвинул задвижку, сощурился от солнца. Донька сунул ему под самый нос газету:
— Протри зенки-то, читай! Война!..
Колька вырвал газету, впился в строчки.
Экстренная телеграмма. Получена в 1 час. 25 минут утра. Германский посол передал министру иностранных дел, от имени своего правительства, объявление войны России… Немецкие войска захватили Люксембург. Мобилизация русской армии. Обстрел германским крейсером города Либавы… Наши разъезды, тесня конные части противника, перешли границу и проникли на германскую территорию вглубь на 15 верст…
Донька уперся взглядом в Кольку:
— Ну?
— Чего ну? Настоящая война. Пойду разбужу наших.
Через два дня объявила войну России союзница Германии Австро-Венгрия, а Англия, союзница России, объявила войну Германии.
Теперь по утрам на центральных улицах Вятки слышались выкрики горластых мальчишек, размахивающих листками экстренных известий с позиций.
В городе с первых же дней войны начала работать община Красного Креста, объявившая о сборе одежды и денег для нужд армии. При общине открывались курсы сестер милосердия.
У воинского присутствия — с котомками и в лапотцах — толпились первые мобилизованные. Матери, жены, невесты, с опухшими от горя лицами, не отходили от них.
Колька, как и все его луковицкие дружки, толкался в толпе, прислушивался к разговорам. Кое-кто из типографских рабочих постарше получил повестки, и Колька участвовал в проводах дружков Калимахина.
Поехал на фронт квартировавший в Вятке 193‑й Свияжский пехотный полк. Шестнадцать рот вытянулось по Владимирской улице на четыре квартала. Солдаты, в полной походной форме и снаряжении, грохали по булыжнику сапогами. По дороге сбоку бежали босоногие мальчишки. По тротуарам, в толпе провожающих, шли солдатские милки в белых платочках. Сквозь непрошенные слезы поглядывали они на своих ягодиночек. От приближающейся последней минуты перед разлукой леденело под сердцем.
Словно стараясь их утешить, гремел полковой оркестр, играл в полную мощь своих медных глоток веселый марш «Оружьем на солнце сверкая».
Колькин приз
После коротких заморозков и долгих оттепелей, в одну из ночей, выпал ослепительно белый снег. Сразу начались морозцы. Порозовели щеки у ребят, у гимназистов, бегущих с книжками по белым улицам; бабы стали кутаться в шали и платки.
В длинные зимние вечера хорошо сидеть под широким, как зонт, абажуром. За окном в сумерках, как волчьи глаза, горят, не мигая, редкие звезды, или падает мягкими хлопьями снег, или стонет вьюга.
Под абажуром тепло, уютно.
Катя старательно что-то пишет в тетрадке. Герка, навалившись на стол, мусолит огрызок карандаша, пытаясь вникнуть в смысл задачки, которую надо решить к завтрашнему дню. Колька пытается зубрить латинскую грамматику Кеслера. Но строчки сливаются, прыгают, и он мыслью возвращается к последним дням лета и осени.
Тогда шли и шли по улицам города колонны новобранцев. С приятелями он бегал на вокзал к эшелонам, бывал и на молебнах в Александровском соборе. Все луковицкие дружки-приятели говорили о войне, мечтали о подвигах, мастерили пистолеты и уходили в Колотихинский овраг расстреливать гнилые пеньки.