переулка, где не увидишь того или иного из перечисленного; но тем утром все предстало моим глазам в новом свете, словно я надел волшебные очки в сказке, – и, прямо как герой сказки, я все шел и шел в том новом свете. Помню, как проходил через парк на холме; и светились на солнце пруды, и стояли среди темных покачивающихся сосен большие белые дома, а за поворотом я вышел на проезд, отходящий от главной дороги, ведущий в лес, и стоял в его тени старинный дом – с колокольней на крыше, с решетчатой верандой, темной и поблекшей до морского оттенка; а в саду росли высокие белые лилии, прямо как мы видели в тот день, когда ходили смотреть на старые картины; они сияли серебром и наполняли воздух сладким ароматом. От того дома я увидел дальше долину и вершины холмов далеко под солнцем. И, как говорится, «все шел и шел», лесами и полями, покуда не добрался до городка на холме, городка со старыми домами, которые склоняются под тяжестью лет к земле, и утро было такое спокойное, что голубой дымок от крыш рос прямиком в небо, такое спокойное, что я из самой долины слышал, как мальчишка поет по дороге в школу стародавнюю песню, и пока я миновал просыпающийся город, проходя под старыми мрачными домами, зазвонили церковные колокола.
Вскоре после того как город остался позади, я и нашел Странную дорогу. Я увидел, как она ответвляется от пыльной главной дороги, такая зеленая, что тотчас свернул на нее и скоро в самом деле почувствовал себя как в новой стране. Не знаю, не из тех ли она старых дорог, проложенных римлянами, о которых мне рассказывал отец; но на ней лежал глубокий и мягкий слой почвы, а к пышным живым изгородям по сторонам словно не притрагивались уже сотню лет; они разрослись такими широкими, высокими и буйными, что встречались над головой, и я только местами замечал в просветах тот край, где проходил точно во сне. Странная дорога заводила все дальше и дальше, то в горку, то под нее; порой розовые кусты до того разрастались, что я едва мог между ними протиснуться, порой дорога вливалась в широкий луг, а в одной долине ее пересекал ручей с перекинутым старинным деревянным мостиком. Я уже устал и нашел мягкое и тенистое местечко под ясенем, где, должно быть, проспал много часов, поскольку проснулся уже во второй половине дня. И тогда я продолжил путь, и наконец зеленая дорога вышла к широкому проезду, и на пригорке я увидел другой городок с большой церковью посередине, и когда поднялся, из нее послышался большой орган и пение хора.
Дарнелл рассказывал с восторгом, превращавшим рассказ чуть ли не в песню, и в завершение сделал глубокий вдох, напоенный воспоминанием о том далеком летнем дне, когда все повседневное прониклось некими чарами, претворилось в великое таинство, когда земляные валы сияли огнем и славой неугасающего света.
И отчасти великолепие того света пролилось на лицо Мэри, неподвижно сидевшей на фоне нежного сумрака ночи, и в темных волосах ее лицо словно лучилось еще сильнее. Какое-то время она молчала, а потом сказала:
– О, дорогой, почему ты так долго ждал, прежде чем рассказать мне обо всех этих чудесах? По-моему, это прекрасно. Прошу, продолжай.
– Я всегда боялся, что это чепуха, – сказал Дарнелл. – И я не умею объяснить, что чувствую. Я и не думал, что смогу поведать столько, сколько рассказал сегодня.
– И ты находил все то же день за днем?
– В своем путешествии? Да, думаю, каждый поход обернулся успехом. Конечно, я не каждый день забирался так далеко; слишком уж уставал. Частенько я отдыхал весь день и выходил уже под вечер, когда зажигались фонари, и то лишь на милю-другую. Я бродил по старым темным площадям и слышал, как в деревьях шепчет ветер с холмов; и когда знал, что мне рукой подать до какой-нибудь большой сияющей улицы, погружался в тишину дорог, где оказывался чуть ли не единственным прохожим, а фонари были так редки и тусклы, что словно давали тени, а не свет. И по таким темным улицам я ходил медленно, туда и обратно, быть может, около часа, и все время ощущал, что это, как я уже говорил, моя тайна: что тень и тусклые огни, и вечерняя прохлада, и деревья, что похожи на низкие темные тучи, – все это мое и только мое, что я живу в мире, о котором больше никто не знает, куда больше никто не может войти.
Помню, однажды вечером я забрался дальше. Это было где-то на западе, где есть левады и сады, где широкие луга полого спускаются к деревьям у реки. Тем вечером через туманы заката и тонкие перистые облака взошла большая красная луна, и я брел по дороге, проходившей садами, покуда не вышел на небольшой пригорок, и луна показалась над ним, сияя, как огромная роза. Потом я увидел, как между мной и ней идут силуэты, один за другим, долгой вереницей, каждый – согнувшись под большими мешками на плечах. Один из них пел, и тут посреди песни я услышал ужасный истошный смех тонким надтреснутым голосом глубокой старухи, и затем они пропали в тени деревьев. Полагаю, это люди шли на работу в саду или возвращались с нее; но как же на меня повеяло кошмаром!
Не могу даже рассказать о Хэмптоне; иначе мой монолог не закончится. Одним вечером я побывал там незадолго до того, как закрывают ворота и остается совсем немного людей. Но серо-красные, тихие, гулкие дворы, цветы, падающие в страну грез с наступлением ночи, темные тисы и мрачные статуи, далекие неподвижные ленты ручьев у аллей; и все тает в голубой дымке, все прячется от глаз, медленно, верно, словно опускаются занавесы, один за другим, в великой церемонии! Ох! Дорогая моя, что бы это могло значить? Далеко-далеко, за рекой, я услышал, как колокольчик прозвонил трижды, еще трижды да еще трижды, и я отвернулся, и в моих глазах стояли слезы.
Попав туда, я еще не знал, что это за место; только потом узнал, что, наверное, это был Хэмптон-корт. Один коллега в конторе рассказал, что водил туда свою девушку, работавшую в «Аэрированном хлебе»[32], и они отлично провели время. Заходили в лабиринт и не могли найти выход, потом пошли на речку и чуть не утонули. Он рассказывал, что в галереях там висят пикантные картины; девушка так и пищала