И тем не менее это было наше первое автономное жилище, впервые мы были почти настоящими его хозяевами, и хотя обитатели дома согревались в стуже так же автономно, то есть имея для этого обыкновенные дровяные печи, зато электричества в квартирах было — залейся…
И вот, едва дождавшись первого утра на новом месте, едва очутившись на улице, я рванул в маячившую совсем неподалеку тайгу. Собственно, интересовала меня не тайга, потому что я еще не знал, чем она принципиально отличается от уже известного мне леса, а настоящая живая елочка, которая росла несколько ближе ко мне, чем прочие деревья, сливавшиеся в сплошную темную стену. И казалось, что до елочки совсем рукой подать.
Прежде-то я имел дело из вечнозеленых растений только с соснами, но знал, что самое новогоднее дерево — ель. А как раз либо свежи были воспоминания о новогоднем празднике, либо, наоборот, он только приближался. Первое — более вероятно, потому что вряд ли отца отпустили бы посреди учебной четверти.
В общем, елка влекла меня безумно, и, скорей всего, я даже не успел придумать, что стану с ней делать, когда достигну. Может, всего лишь потрогал бы…
Я по шею утонул в снегу, когда до заветной цели оставалось совсем чуть-чуть. Испытав ужас попавшего в снежную лавину, я стал дурным голосом орать. Чем моментально запомнился новым соседям, которые, конечно, слышали, как мы ночью шарашились со своими узлами да баулами, но познакомиться и подружиться с нами еще только собирались, деликатно дожидаясь, пока мы отдохнем с дороги.
Вызволила меня из снежного плена бабушка, извечная спасительница моя. Но вопреки моему предчувствию, никакого наказания за неразумную выходку не последовало — мама была настроена благодушно и даже допытываться не стало, какого рожна мне понадобилось в тех непроходимых снегах уральского урмана. И я было подумал, что теперь, на новом месте, всегда будет так хорошо. Опять он — оптимизм детский, основанный на слабом знании жизни, но главным образом — на медленно изживаемым страстном желании, чтобы все плохое когда-нибудь заканчивалось.
Отец стал работать в железнодорожной семилетней школе, мама получила место заведующей в детском саду, сестра пошла продолжать учебу, мы с бабушкой, по обыкновению, остались домовничать.
Что примечательно, несмотря на мамину профессию, сам я в детсаду воспитывался лишь эпизодически и не подолгу. Конечно, главной причиной моей вольницы была бабушка, которая вдали от всяких колхозов работать нигде не могла, поэтому остаток жизни постоянно нянчила кого-нибудь из внуков, благо внуки появлялись на свет примерно через равные промежутки времени. Кроме того, разумеется, на бабушке была и основная тяжесть прочей домашней работы…
А какую все же странную жизнь прожила она, бабушка моя милая, самый светлый человек во всей моей жизни!
Тридцати шести лет от роду осталась она без мужа с двумя детьми на руках, неграмотная и запуганная всенародным режимом до почти полной немоты — в том смысле, что любое сказанное, а также и услышанное слово представлялось ей смертельно опасным, — она к тому же изъяснялась на диковинной смеси малороссийского и урало-сибирского наречий.
Оставшись без мужа, она, это совершенно точно, ни о каком другом мужчине никогда, ни мгновенья не помышляла. А когда ее, словно неодушевленный предмет, бесцеремонно оторвали от крестьянствования, она долгие годы совершенно безропотно несла ярлык иждивенки, была членом семьи, с мнением которого взрослые считались едва ли чаще, чем с моим…
О безвинно убиенном дедушке я не знаю почти ничего. Даже ни одной его фотокарточки не сохранилось — либо их вовсе не было, либо бабушка их от страха уничтожила, когда основания для такого страха были отнюдь не иллюзорны. Мать, вопреки «показаниям» бабушки, как-то проронила, что мой дед иной раз бывал крут. Но тут же, не заметив явного противоречия, добавила, что он ее без памяти любил за раннюю, не по годам, сообразительность, часто брал на колени и ни разу не наказывал. А дядя Леня — над ним всю жизнь добродушно посмеивались из-за этого — будучи младшим школьником, писал уже изъятому из жизни отцу: «Приезжай скорей домой, а то мне без тебя ничего не покуют!» Имелось в виду — «не покупают»…
Итак, в детсаду я воспитывался лишь эпизодически и не подолгу потому, что, во-первых, — бабушка; во-вторых, — хоть мизерная, но плата; в-третьих, — я всеми фибрами души ненавидел почему-то казенный воспитательный дом, что никого, как я уже не раз замечал, не интересовало…
Так запал в память стандартный эпизод: играю я себе в полном одиночестве на куче песка в детсадовском дворе — я бы к этой куче и близко не подошел, но больше такого дефицитного стройматериала во всей округе не сыскать, — увлеченно играю, но вдруг оказываюсь схваченным сильными руками и быстро-быстро перемещаюсь внутрь пахнущего чужими детьми здания. И вот уже меня полощут в просторной лохани, вот вытирают казенным полотенцем, надевают на меня, не смеющего пикнуть и лишний раз шелохнуться, ибо всякое шевеление в момент обострения педагогического чувства запросто может быть приравнено к попытке бунта, надевают на меня казенные штанишки и рубашонку, кормят чем-то хотя и вкусным, однако не родным, не домашним и укладывают в чистую, хрустящую постель.
— Закрывай глаза, и чтоб — ни одного шевеления, — слышу я свистящий мамин шепот и даже слово «ладно» произнести в ответ не смею.
Все. Я опять детсадовец. Опять — неволя. И хотя права беззвучно всплакнуть, накрывшись с головой и глотая соленую влагу, я тоже не имею, однако удержаться не могу, плачу, рискуя быть пойманным с поличным и отправленным в угол, чтобы другим детям, таким противным и довольным жизнью, было над кем посмеяться…
Разумеется, прежде, чем все это случилось, я неважно смотрелся из окон детского учреждения. Возможно, я смотрелся даже немым укором, мол, как ты, мамочка, можешь воспитывать чужих мальчиков и девочек, если твое родное дитя, будто беспризорник, скитается день-деньской по улице, где не только чесотку, вшей и дизентерию можно запросто подцепить, но и попасть под какое угодно дурное влияние.
Однако, на мой взгляд, дело обстояло уж если не вполне замечательно, так, по крайней мере, хорошо и даже где-то достойно. Да, мои рубашка и штаны с помочами не блистали чистотой, но окурков в штанине не было ни одного; да, я ничего не кушал с утра, но ведь при желании я мог в любой момент примчаться домой и завопить с порога: «Ба-а-а, я ись хочу!», и быть бы мне немедленно, притом с причитаниями, способствующими пищеварению, накормленным до отвала; после чего я мог бы крикнуть и вообще немыслимое: «Ба-а-а, я весь грязный, как поросенок, переодень меня скорей и умой, а то от людей, понимаешь, неудобно!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});