Это был ее любимый факультатив, несмотря на то, что никаких денег за дополнительное внеклассное время не полагалось. Да это было и не важно. Главное, ребята, которых ей удалось заманить на разговоры о самом главном, оказались целиком нормальные, почти все: умненькие, хваткие, любопытные. Правда, несколько диковатые и изрядно одурманенные бесстыдством последнего десятилетия.
Господи, как же ей хотелось достучаться до них, доколотиться, сделать так, чтобы поверили, чтобы влюбились истово и бесповоротно, как сама она когда-то втюрилась раз и навсегда в невероятность пушкинского стиха, в душераздирающую печаль Достоевского, горечью своей и болью исходящую от каждого слова. В феноменальность гоголевского слога, не объяснимого ни глазом, ни умом; в особый, не сравнимый ни с каким другим причудливый мир его героев, его чудес, в неподражаемый смех его и пронзительный юмор, в его волшебный, забирающий тебя целиком и поражающий воображение абсурд. Боже, какое наслаждение, когда видишь, как вспыхивают тебе навстречу глаза, как что-то щелкает и ломается у них в середке, как медленно, малыми шажками начинают они подвигаться к тебе своей юной, нетвердой пока еще душой, чтобы, соединив ее с твоею, забрать у тебя то, что ты сама готова отдать…
«…жизнь служила Гоголю, а не Гоголь жизни, или, еще яснее, Гоголь творил гоголевскую жизнь. Нужно подойти к его произведениям, как подходят к прекрасной картине — не рассуждая о том, как звалась флорентийская цветочница, послужившая для художника моделью мадонны. Гоголем нужно наслаждаться, забыв классные сочинения и исторические данные и не оскверняя географическим названием города Н., куда в прекраснейший день русской прозы въехал Чичиков».
— Это Набоков, — на всякий случай прокомментировала она произнесенные ею слова. Разговор этот происходил днями, в ходе их последней факультативной встречи. О нем, о Владимире Набокове, она поговорить с ними пока не успела: на все не хватало отпущенных часов и потому приходилось постоянно мучить себя отбором наилучшего. Остальное вкрапливала попутно, рассыпая по мере надобности. — А сами-то вы помните этот въезд? — Никто не отреагировал так, как бы ей того хотелось. Она взяла паузу, а потом сказала им. Так сказала, чтобы сказанное прошибло башку и запомнилось. — Так вот и смотрите же, вспоминайте, вникайте, вслушивайтесь — вот вам пример, точнейший, удивительный для понимания того, зачем человек берет в руки перо и как он своей короткой, емкой, изумительно простой и микроскопически точной зарисовкой, не влияющей впрямую на сюжет, мастерски показывает нам, кто мы есть и откуда, быть может, берутся наши начала. Дышите самим воздухом этой прозы, черпайте из нее все, что сможете вычерпать каждый для себя, ввязывайтесь в их разговоры, втирайтесь к ним в доверие, шутите вместе с героями, говорите их словами, думайте их мыслями, смейтесь их смехом, плачьте как плачут они, страдайте их болью, молитесь их богам, делайте им добро и боритесь вместе с ними со злом, выручайте их в трудную минуту, хвалите их, если они сумеют сжать ваше сердце и еще долго потом не отпускать, гневайтесь на них, если они не правы, и никогда не забывайте, что они такие же живые, как и вы, что они есть и будут всегда — и тогда вы откроете для себя новую дверку, заветную, укрытую от других, и пройдете внутрь, с трепетом и надеждой, чтобы прикоснуться к тайне, которой вас одарит слово, наивысшее из земных чудес…
Сказала, будто выдохнула, и сама себе удивилась — с явно избыточным чувством, так ее заносило не часто. В этот раз, видимо, занесло из-за проклятого одеяла, которое под утро снова стащил с нее безвестный домашний черт, и из-за этого она плохо выспалась. Пришлось, не снижая градуса, добить тираду цитатой из «Мертвых душ», для пущего примера. Что и сделала.
«Вишь ты, — сказал один другому, — вон какое колесо. — Что ты думаешь, доедет это колесо, если б случилось, в Москву, или не доедет?» — «Доедет», — отвечал другой. «А в Казань-то, я думаю, не доедет?» — «В Казань не доедет», — отвечал другой.
Этим разговор и кончился. Да еще, когда бричка подъехала к гостинице, встретился молодой человек в белых канифасовых панталонах, весьма узких и коротких, во фраке с покушеньями на моду, из-под которого видна была манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом. Молодой человек оборотился назад, посмотрел экипаж, придержал рукою картуз, чуть не слетевший от ветра, и пошел своей дорогой…»
— А, каково, чада мои дражайшие? Просто дрожь по хребту…
Так вот, про неприятность под номером вторым. Как раз в те самые дни она обзор свой для них заканчивала, для умненьких и любопытных, и уже почти закончила, оставалось добрать самую малость, с полстранички печатного текста, не больше. На этом месте ее и заело, каретку. Встала, и все, ни с места. Как будто расклинил кто изнутри. Ада чертыхнулась и отправилась на боковую, чтобы выспаться и, придя в школу пораньше, успеть доработать текст до занятий, в учительской, больше было негде.
С кареткой повторилось еще два раза. Потом стала защемляться бумага. Неожиданно начинала уходить в сторону, без видимых к тому причин: буквы от этого смазывались и разъезжались, уродуя всю страницу, и тогда Аделине приходилось, преодолевая отвращение к этой чертовой машинке, заправлять другой лист.
Странно, раньше за ней такого не водилось. Лёвка нехорошо выругался и снова отвез эту «Оптиму» в ремонт. Там посмотрели, сказали, все в норме, и вернули, не взяв. В тот же вечер все повторилось снова — бумага заминалась, буквы, будто пьяные, не оказывая сопротивления, утягивались к полям. Работа тормозилась, и Адка начинала тихо психовать.
Параллельно с этим расстройством стали возникать причины и для других. То вдруг одна из домашних Лёвкиных тапок, сброшенных у кровати, куда-то исчезала и обнаруживалась уже потом в совершенно не подходящем для нее месте. То по ночам, в самой райской середине предутреннего сна, край одеяла с Адкиной стороны внезапно отворачивался в сторону, обнажая часть ее ноги или плечо целиком, и это вынуждало ее проснуться, и хлопая сонными глазами, совершенно не понимать, отчего такое обнажение с ней произошло. Лёвка спал, и было так же очевидно, что сделал это не муж и не сама она. Получается, зря они с Лёвкой, хотя и добродушно, но все же неприкрыто подтрунивали над Прасковьей, ставшей за последнее время совсем уж запуганной и заметно добавившей молчаливости в свой и так не слишком разговорчивый характер.
И уже не получалось быстро заснуть в этих идиотских раздумьях, и утром Лёвке приходилось долго трясти ее за плечи и будить, чтобы не опоздала к первому уроку. И день получался разбитым, постоянно клонило в сон, к тому же в голову лезла всякая недостойная серьезного обдумывания ерунда.
Что-то в их доме явно было не так. Злой умысел Аделина отбросила сразу — просто некому было его проявлять: все свои и все — вот они, наперечет, включая домашних животных и двух неживых Лёвкиных верзил.
А тут еще снова с машинкой пишущей началось — теперь уже очередь пришла дурить ленте. Остальные части агрегата отдурили и вроде на какое-то время угомонились. С вечера, достукав очередную порцию текста и отправляясь спать, Аделина оставляла ее в рабочем положении, нормально протянутой вдоль каретки. Утром же лента беспричинно оказывалась в перевернутом виде. И что интересно, расстояние до кровати — три с половиной шага. Лёвка ночью не вставал, сама она тоже, оба спали безвылазно. Затем — утро, как положено, она — первая. Встает, набрасывает халат, делает свои три с половиной шага к письменному столу — лента перекручена, кошмар. И это значит, будут дефекты, работать на такой ленте нельзя. И жить так дальше нельзя. Все, точка. Приехали. Ку-ку!
Два последующих месяца чертовщина в доме Гуглицких не прекращалась: то отступая ненадолго, то вновь давая о себе знать.
— Полтергейст, не иначе, — без тени юмора определил ситуацию Гуглицкий, когда жизнь с загадочно ломающейся «Оптимой» сделалась для обоих окончательно невмоготу. Да и сам он, видя, в какой безвыходной растерянности находится его жена, не решился больше продлевать это издевательство. Сказал: знаешь, думаю надо тебе переходить на компьютер. Хватит этой хренью заниматься, весь мир уже там, только мы с тобой никак туда не въедем.
Адка, любимая его Адуська, подпрыгнула и повисла у него на шее, обхватив ее руками:
— Лёвочка, хочу самый быстрый и самый удобный, чтобы нормально, наконец, можно было работать. Хватит мазилку изводить эту проклятую с ненавистной копиркой. Все нормальные люди давным-давно Интернет этот туда-сюда гоняют без конца. Я тоже хочу. И принтер, Лёв. Лазерный. И сканер. И все-все остальное для счастливой жизни. Ты же любишь, когда твои рыцари полностью укомплектованы? Вот и я теперь люблю, да?
— Ну да, — согласился Гуглицкий, — само собой. Но только через месячишко, ладно? Раньше никак не получится. Я все это время за вещь буду выплачивать купцу одному ростовскому. Он рассрочку дал, беспроцентную. А я взял, больно уж вещь замечательная. Сумасшедшая. Все охренеют, когда я ее через полгода-год на рынок выставлю. Вот тогда заживем, Адунь, как нормальные люди, и черт с ним, с дефолтом этим. И с чертом нашим тоже черт.