Новой редакцией очень заинтересовался конкурент, издатель «Лжавецкой газеты», пан Ольсненый. Однажды утром он появился в дверях редакции, которая временно разместилась вместе с правлением в тесной двухкомнатной квартире Радусского, и заявил, что хотел бы подписаться на газету, а также в качестве старого здешнего газетчика пожелать ее редакторам и издателям тысячи подписчиков. Радусский — он был еще в утреннем туалете — приветливо поздоровался с Ольсненым, усадил его в кресло, а сам стал поспешно одеваться.
Старый журналист был на редкость сухопарым и высоким мужчиной. Густые с проседью волосы он стриг очень коротко, над верхней губой оставлял маленькие прямые усики. У него было красивое лицо чисто польского типа и живые глаза с умным, проницательным и высокомерным взглядом. При разговоре он имел обыкновение прикрывать левой рукой правильный, досиня выбритый подбородок, щуриться и мерно раскачиваться всем корпусом. Говорил он медленно, важно, чеканя каждое слово, тоном решительным и безапелляционным. Из немногих слов, сказанных им, Радусский вынес впечатление, что это человек несравненно более начитанный н образованный, чем он сам. Несколько раз редактор Ольсненый просил извинения за беспокойство, оправдывался тем, что очень занят делами своей маленькой редакции и только вот сегодня, по случаю праздника, нашел свободную минуту времени.
Визит не затянулся и кончился ничем, хотя у Ольсненого явно вертелось что‑то на языке. Уже уходя и пожимая Радусскому руку, он прищурился и открыл было рот, желая что‑то сказать, но так и ушел, ничего не сказавши. Когда пан Ян остался один, ему стало невыносимо тяжело и гадко. Жаль ему было этого джентльмена, которому он становился на пути, но вместе с тем взгляды, которые бросал на него «конкурент», полные глухой, скрытой ненависти, пробудили в Радусском прежнюю, давно угасшую энергию. Чтобы отделаться от неприятного впечатления, он надел новое пальто, новую шляпу, повязал светлый галстук, взял зонт и отправился прямо в городской сад.
Молодая листва каштанов еще не сомкнулась над главной аллеей; лишь кое — где она образовала стрельчатые арки удивительной красоты, придав аллее вид чудесного церковного корабля. Сквозь светлую зелень прорывались золотые солнечные блики, словно звезды в старых готических храмах, рассеянные по своду, уподоблявшемуся небесам.
В парке было людно. По главной аллее, взявшись под руки, прогуливались юные и не очень юные девицы, толпы школьников, молодые люди и старики. Во всей этой массе людей Радусский мог поздороваться лишь с двумя — тремя знакомыми, да и то совсем недавними.
Радусский смотрел на мелькавшие мимо него лица, свежие, как весна, и, когда перехватывал стыдливые лучистые взгляды, устремленные на какого‑нибудь восьмиклассника, злая грусть и неподдельная зависть терзали его сердце. Он старался держаться как можно прямее, чтобы хоть самому себе доказать, что ему только тридцать шесть лет, и все‑таки чувствовал, что уже ни один такой пылкий и чистый взгляд не согреет его сердца.
Он миновал парк и вышел за город. На востоке громоздились свинцово — черные тучи; они медленно надвигались, словно гигантская плита, вот — вот готовая рухнуть и привалить землю. Редкими порывами налетал холодный ветер, предвестник страшных бедствий. Когда он проносился по полям, молодые перышки посевов дрожа пригибались к самой земле, пока он не улетал в свое неведомое царство. Время от времени шорох пробегал по жесткой листве старых придорожных тополей, но и они скоро стихали, как бы в страхе перед надвигавшейся грозой.
Пан Ян зашел довольно далеко и опять вернулся в парк. Толпа сильно поредела. Ветер становился все порывистей, изредка слышалось угрюмое громыханье, словно стон потревоженных недр. В просветах между стволами вспыхивали зарницы. Часть гуляющих расположилась на веранде «Трианона» — так называлось кафе в парке. Пан Ян сел за один из столиков и выпил бог весть зачем стакан отвратительного кофе. Публики на веранде все прибавлялось, и, не желая занимать попусту место, он скоро встал, расплатился и вышел.
Аллея уже почти опустела. Ветер, разбойник ветер с воем носился по аллеям и тропинкам, пригибал к земле купы сиреневых кустов, сметал с дорожек и поднимал столбом песок. Одинокое куриное перо летало в воздухе. Как только оно начинало спускаться, новый порыв ветра подкидывал его вверх. Так оно и кружило в воздухе, тяготея к земле, но не достигая ее, словно какой‑то дух, увлеченный вихрем. Радусскому помнилось, что в глубине парка должен быть киоск с водами. Там он намеревался найти укрытие, если начнется дождь. Впрочем, он больше надеялся на свой зонт. Однако киоска все что‑то не было, хотя Радусский уже далеко отошел от «Трианона».
Внезапно посыпались крупные капли дождя. Страшный ливень, целый водопад обрушился на парк и вмиг затопил его. По главной аллее и боковым дорожкам хлынули целые потоки воды. Листья деревьев, отягченные водой, бессильно поникли, словно все до единого собрались оторваться и упасть на землю. Дождевая вода ручьями текла даже по стволам вязов и лип, защищенных густой листвой, полировала все сучки и омывала все царапины на коре. Воздух так насытился влагой, что за ближайшим газоном, на расстоянии нескольких десятков шагов, кусты и деревья казались зеленовато — серыми, и очертания их расплывались в водяной пыли. Шум падающей воды совершенно заглушил и поглотил все остальные звуки. Радусский спрятался под раскидистым каштаном, взобрался на каменную скамью и, подняв над головой раскрытый зонт, бессмысленным взглядом уставился на потоки воды. Его сознание, убаюканное шумом дождя, как пьяный за спасительный плетень, цеплялось за одну — единственную фразу: «panta rej… panta rej…[14]
Он выговаривал эти слова, еле шевеля губами, тщетно пытаясь вспомнить, кто и когда открыл эту премудрость.
— Все течет… Panta rej… Постойте‑ка, пророки и доктора! Уж не шутник ли это Гераклит из Эфеса? Что‑то это на него похоже… Гераклит… Какой Гераклит? Из какого Эфеса?
Сонно повторяя это имя, он мысленно перенесся во второй или третий класс… Тихо, тихо, слышен только слитный гул детских голосов. Дождь ли это бьет в стекла, или скрипят ботинки старого «грека»? Гул стихает, замирает… Panta rej…
Философствуя так в духе Сократа, Радусский услышал, как под чьими‑то шагами хлюпает грязь. Он повернул голову к воротам и заметил, что кто‑то перебегает от дерева к дереву в поисках укрытия. Спастись от дождя тщетно пыталась женщина.
Кровь предков, а может быть, и собственная взыграла в Радусском. Он, как истый рыцарь, прыгнул в грязь и ринулся навстречу жертве грозы. Лишь когда он раскрыл над ее головой спасительный зонт, незнакомка остановилась. Радусский остолбенел. Перед ним стояла дама неописанной красоты. Ее шляпу, украшенную изящным цветком, постигла участь Карфагена, оплакиваемого Марием, мокрые пряди распустившихся волос прилипли к лицу и шее. Светло — зеленый' корсаж из легкой тонкой ткани промок насквозь и обрисовал плечи и грудь, обнаружив при этом не только границы корсета, но и шитье, окаймлявшее вырез сорочки. Из‑под юбки, которую она подхватила рукой, выглядывали золотисто — желтые ботинки с вишневого цвета отделкой, выше щиколоток забрызганные грязью.
Когда Радусский раскрыл над красивой дамой зонт, она устремила на него свои чудные глаза и, беспомощно сжав руки, сказала:
— Вот видите…
— Вижу, увы. Не холодно ли вам?
— Пустяки!
— О нет! Простите, но как мужчина я должен… Правда, мы… Но как мужчина… Вы уж извините…
— Что же вы как мужчина намерены делать?
— Накинуть на вас мое пальто.
— Что вы! Ни за что на свете! Ваше пальто все равно не спасет меня от простуды, зато могут подумать, что я умышленно хотела вас простудить. Ни в коем случае!
— Можно ли думать об этом, когда вы промокли до последней нитки!
— Нет, нет! спасибо… Может быть, дождь скоро перестанет.
Дождь и не думал переставать, напротив, лил как из ведра. Радусский проводил свою спутницу под дерево и встал рядом, держа зонт над ее головой. Так он мог беспрепятственно любоваться незнакомкой. Она произвела на него необычайное впечатление. Ее лицо напоминало какую‑то картину, которую он видел неизвестно где и когда. Голубые с поволокой глаза упорно смотрели куда‑то вдаль, словно никакие превратности судьбы не могли заставить их обратиться на собеседника. Линии лба и носа, брови, рот, очерк подбородка и шеи были поразительно гармоничны, исполнены неизъяснимого очарования, подобны высокому произведению искусства, уносящему зрителя в мир грез. Стоя так близко, он вдыхал легкий, смешанный со сладким ароматом духов, запах ее плеч, ее тела под влажной одеждой; ее мерно вздымавшаяся от дыхания грудь, обтянутая мокрым лифом, будила в нем тайные томления.