— Я доктор Колокольцев, Великанов ваш друг?
— Да!
— Он не соглашается на ампутацию. Сказал: без вашего разрешения или совета с вашей стороны не согласен.
— Какую ампутацию вы хотите делать?
— Или до колена или с коленом.
— Доктор! Миленький! Нельзя ли обойтись без ампутации? Что-нибудь придумайте.
— Я боюсь газовой гангрены. Рана грязная, уже гноится.
Мы разговариваем тихо. Карп за брезентовой стеной. Я говорю: «Нельзя ли разрезать вдоль и выпустить гной?» Чувствую, что говорю какую-то ерунду. Давать советы хирургу, профессионально опытному человеку — смешно, но хочется что-то говорить, оттянуть страшный момент. Чувствую, что говорю глупости. Боюсь, доктор меня выгонит и уйдет. И сказать больше нечего, и молчать нельзя.
Алеша — стройный, высокий, красивый, добрый и милейший человек. Не ушел. Задумался. Постоял молча и говорит: «А вы знаете, действительно, есть такой метод. Сидите здесь. (В предбаннике на земляном полу стояла скамейка.) Я попробую». И ушел в операционную.
Часа два или три я сидел в холодной палатке. Никто за стенкой не кричал. Я расшифровывал все шумы. Не трудно представить себе состояние человека, когда за стеной оперируют его близкого друга. К тому времени в бригаде из одиннадцати вступивших в нее в июне 41-го года альпинистов уже осталось только трое (не считая Буданова, который перешел в тыловые инденданты) — Федя Лемстрем, я и Карп, лежащий сейчас на операционном столе. Четверо были убиты и трое серьезно ранены и увезены в тыл. Карп и я уже были по разу ранены до того. Карпу осколок пробил каску, застрял в коже головы. Не прошло и года войны, как мы остались с Федей вдвоем. А здесь Великанов, неизбранный вождь нашей компании, ближайший друг мой. В голову шло… Вместе работали в одном институте, рядом живем, вместе начинали альпинизм и лыжи, четверо детей у него, малютки совсем. (Одна дочь уже умерла в Ленинграде.) А как же он будет кататься на горных лыжах. Он их так любит… и другое всякое шло. Войне конца не видно, это уже ясно, что-то предстоит нам с Федей в этой каше. А он отвоевал уже и будет жив. (После войны Карп с протезом катался на горных лыжах и ходил через перевалы).
Сколько времени прошло — не знаю. Вышел Колокольцев. «Плохо дело, — сказал он жестко, — придется резать». Я (уже совсем на уровне слез): «Прошу вас отрезать поменьше». Колокольцев вошел в операционную, раздвинул занавесь-стенку и сказал: «Просуньте сюда голову».
Я снял шапку и вдвинул голову в щель, оставаясь в предбаннике. Он закрыл меня занавесом.
— Чувствуете, какая вонь?
— Да! Пахнет ужасно.
— Это так пахнет от вашего друга. Это запах газовой гангрены. Она начинается. Нужно срочно оперировать.
— Отрезайте, — сказал я, — поменьше. Он альпинист, горнолыжник.
— Не знаю! Не знаю! — ответил Колокольцев.
Алеша отрезал очень мало, потом делал отрезы еще три раза и сохранил Карпу колено. За это стал нашим другом навсегда.
На этом, конечно, не все кончилось. Были еще операции в городе Кунгур, куда его отправили из санроты.
Карпа увезли на Урал, а мы с Федей остались вдвоем. Вдвоем… Шла зима 42-го, а впереди еще три года войны. На сколько же нас с ним хватит, если прошло меньше года, а мы потеряли девять из одиннадцати друзей наших дорогих.
РАССКАЗЫ
Тот же январь 42-го. Все знают, какая соленая зима была, а мы ничего не умели. Полушубки, валенки получили не скоро, а шинель — сами знаете как греет. Баня? А где она, эта баня. Когда чего-то долго нет, начинает казаться, что их вообще на свете нет и не бывает никогда. Печек в землянках нет. Света нет. Для освещения жгли провод. А какими после этого выходили из землянок? Трубочист по сравнению с нами был как эстрадный певец в белом фраке или как херувим. И я изобрел печку.
Землянка — это просто яма. Позже научились перекрывать ее накатами и землей. В стене я делал печку-камин. Снаружи в нее прокапывали дыру — это труба. Все равно было холодно, грелись, прилегая друг к другу. Все же огонь. Позже принесли из сгоревшей деревни железные печурки, я устроил газовое освещение. На печурку ставили железную банку, наполненную хвоей и щепой, в ней шла сухая перегонка древесины. Газ, выделявшийся при этом и выходивший через маленькое отверстие, поджигался и ярко горел. Было холодно и голодно. Ели мы строго запрещенную лошадятину (убитых лошадей), так как часть валявшихся, запорошенных снегом лошадей были дохлыми от болезней, сапа и др., и разобрать, какая сначала сдохла, а какая сначала убита, было очень трудно. Бойцы двигались медленно, апатия захватывала крепкими лапами всех. Хлеб был заморожен до железа, его делили на пайки при помощи двуручной пилы. Однажды я наблюдал на морозе за 30°, как два красноармейца делили хлеб для отделения, распиливая буханку пилой. Для этого клали ее на убитого немца, лежавшего рядом с землянкой. Он был скованным, мороженным и весь в снегу, но все же!.. Таково было безразличие, усталость и апатия. Сидели мы в землянке в полусне, прислонившись друг к другу, и оживали лишь выходя на пост, да и то не совсем. Приходилось офицерам все время ходить по окопам и проверять, кто спит. Трудно было всем, а офицерам особенно. Писем писать не хотелось. До крайней необходимости этого не делали. Комиссар постоянно напоминал — пишите чаще и веселее, пишите, что все хорошо, а что писать? Жив, здоров! Была какая-то в этом натуга. Письмо еще не дойдет, а тебя уже нет.
В перерывах мы продолжали рассказывать рассказы. «Кнедликов! — кричал кто-нибудь, — расскажи, как ты женился, только подробней и подлинней».
— Да я уже вам рассказывал.
— Ничего! Расскажи еще раз.
Мы все уже не по разу рассказывали, теперь повторялись.
Кнедликов был фаворитом номер один. Его заставляли рассказывать каждый день. Уже все знали его рассказ наизусть, но по двум причинам называлась его фамилия. Первая — он рассказывал с видимым удовольствием, и сам каждый раз переживая все вновь. Вторая, вероятно, была в подробностях и длинности рассказа. Кнедликов иногда сокращал свой рассказ, тогда ему кричали:
«Расскажи, расскажи, как по колену гладил. Сначала давай!» И он, вновь переживая, рассказывал, как однажды ехал в электричке и увидел голую коленку соседки. Не глядя на ее лицо, положил со страхом руку, потом стал гладить, проехал свою станцию. «На следующий день мы пошли в ЗАГС, подавать заявление».
Такая короткая дистанция, но рассказ с подробностями занимал часа два или три. Кто-то уходил на пост, потом, возвращаясь, говорил: «Так лифчик у нее был розовый с дырочками, а что же дальше было?» — Кнедликов, слабо сопротивляясь, говорил: «Я уже дальше рассказывал». — «Ничего! Повтори!»
Всем нравилось, и Кнедликов, смущаясь и не зная, хорошо ли он поступает, совершенно без вранья, начиная с розового лифчика, дальше добавлял все новые и новые детали, останавливаясь, стараясь припомнить новые подробности, чтобы старым слушателям не надоело и было интересно. Его рассказ был правдой от начала и до конца. Эта правда всех покоряла. Поначалу он смущался и кое-что опускал, но потом привык и говорил уже о всех деталях с удовольствием.
Рассказывать было обязательным для всех, но в отличие от Кнедликова я врал все от начала до конца и снабжал рассказ интересными деталями, и занимал второе место после него по популярности. Мои подробности были несколько другого характера, например, я описывал наше венчание: она на девятом месяце, в коротком обтягивающем острый живот бархатном платье, молодой священник венчает ее в церкви с веселым еврейским парнем, одетым в ковбойку и стоптанные кеды. Дружки все пьяные в дым, подносят священнику алюминиевую кружку коньяку «Двин». Он делает перерыв, выпивает, крякает и продолжает венчание. Они, конечно, знали, что я вру или подвираю, но такое вранье считалось почти честным. Я не претендовал на достоверность, рассказывал для веселья. Завтра все повторялось, но подробности были другими, и никто не обижался. Изредка раздавался голос: «А вчера ты говорил, что священник был старым, а парень в Магомета верил». На него шикали: «Какое твое дело — старый, новый, молодой. Рассказывай, рассказывай!»
И я рассказывал: «После церкви мы поехали к ее маме. Мама служила в ювелирном магазине и устроила меня шеф-поваром ресторана «Метрополь». Я готовил посетителям только особые фирменные блюда (все остальное делали, конечно, мои помощники)». — «И что ж ты там готовил?» — «Моими любимыми были теплые мозги с орехами в коньяке с приправой из орхидей и салатом «Искандер». Гусиные печенки с омарами в черной икре и в персиковом желе и суфле из розовых лепестков. И другие.
К нашему приезду мама накрыла хороший стол, на столе была горячая картошка, соленые огурцы, капуста с антоновскими яблоками. Селедка Залом из банок (без голов) и охлажденная водочка «Столичная». Было еще жареное сало с яичницей». — «А гусь был?» —