Камера выруливает в коридор и движется по направлению к моей комнате: к саундтреку примешивается зловещая, на сбитом ритме, ксилофонная музыка. Лалли останавливается возле моей кровати и разворачивается лицом к камере.
«Мне описывали Вернона Литтла как парня довольно замкнутого; близких друзей у него почти не было, скорее, он предпочитал общению со сверстниками компьютерные игры и – чтение».
Камера как бы нечаянно ныряет так, что в кадре оказывается громоздящаяся возле кровати стопка белья. Потом появляется каталог белья женского.
«Однако в личной библиотеке Вернона Литтла нам не удалось отыскать ни Стейнбека, ни Хемингуэя… По правде говоря, его литературный вкус ограничивается вот этим…»
На экране разворот за разворотом; те же отвязные позы, что когда-то гнали по моим жилам густой стыдный сок, сегодня режут, как бритва. И тут мы доходим до страницы 67. Стоп, машина!
«Невинное детское рукоблудие, – задается вопросом Лалли, – или же леденящая душу подробность о подавленных сексуальных импульсах Вернона Литтла, напрямую связанная с трагедией минувшего вторника?»
Ксилофону начинает вторить душераздирающий вой скрипки. В кадре оказывается дисплей моего компьютера, папка с названием «Домашняя работа». Клик. Выход на картинки с порносайта ампутантов, которые я распечатывал для старого Сайласа Бена.
«Боже правый, – говорит мама. – Я и понятия не имела».
Лалли сочувственно присаживается рядом с ней на моей кровати, и брови у него, как положено, домиком.
«Не будет ли справедливо считать и вас, мать Вернона Литтла, одной из жертв этой трагедии?»
«Да, пожалуй, я и в самом деле жертва. Да, вы правы».
«И все же вы настаиваете на том, что Вернон невиновен?»
«Боже мой, для собственной матери ребенок всегда останется невиновным, вы же знаете, что даже убийцы остаются для своих родных – родными».
Вот, ни хуя себе, поворот событий. Такой, что даже и подставой назвать язык не повернется. Камера снова дергается, и Лалли просто дает ей понемногу скользить в сторону. Даже Барри Гури понимает, что это конец всему; он просто вздыхает, встает со стула и говорит мне: «Пора идти». Он ведет меня к двери, но я оборачиваюсь, чтобы принять последний удар. Я знаю, что сейчас будет. Все вышло бы совсем по-другому, если бы я немного раньше научился писать, если бы я был чуть более сообразительным и правильным ребенком. Но на деле, пока мне не стукнуло семь или около того, я при всем желании не смог бы написать «Аламо»[8].
Так что на всех тех рисунках, которые я подарил матушке, когда мне было пять лет, подписи нет. Просто груды трупов, палка-палка-огуречик, и все вокруг залито кровью.
«Что ж, теперь вы сами понимаете, что Вернон Литтл был обычным ребенком – почти во всех отношениях».
– Встать, суд идет.
Надзиратель прогуливается вокруг моего компьютера и целой коробки всякого прочего дерьма, которые стоят на полу в зале суда. Матушкиному каталогу с подштанниками выделили отдельный стол. Даже мои старые детские рисунки и те здесь; но в коробку из-под «найк» они, судя но всему, нос не сунули. У судейского озона появился нездоровый хрусткий привкус.
– Мистер Абдини, – говорит судья, – надеюсь, ваш клиент отдает себе отчет в том, что его привлекают к суду, и я хочу обратить ваше внимание на различные основания для подачи протеста, которые могут возникнуть по ходу слушаний.
Абдини вскидывает голову.
– Ваша честь?
– Дело дойдет до обвинительного акта, сэр. Может случиться и так, что вам тоже удастся принять в этом участие.
– Мэм, – говорю я, – разрешить все это дело можно проще простого: вызвать моего свидетеля, он же мой учитель, и все…
– Шгаш, – шипит Абдини.
– Советник, я прошу вас поставить вашего клиента в известность о том, что в данном случае он не является обвиняемым. А кроме того, указать, что суд не обязан выполнять для него работу, находящуюся в компетенции шерифа.
На секунду она откидывается на спинку кресла, потом поворачивается к Вейн.
– Заместитель шерифа, вы опросили свидетелей, которые могли бы дать основания для алиби?
– Боюсь, что последний свидетель, мисс Лори-Бетлехем Доннер, скончалась сегодня утром, ваша честь.
– Понятно. А как насчет учителя этого молодого человека?
– Мэрион Кастетт не упоминал о том, что обвиняемый в момент трагедии находился на месте преступления.
– Не упоминал или вы его об этом не спрашивали?
– Лечащие врачи утверждают, что он не сможет давать свидетельских показаний вплоть до конца марта следующего года. Все, чего мы смогли от него добиться, – это несколько слов, мэм.
– Вейн, черт вас побери. Что это были за слова.
– Насчет второго ствола, мэм.
– О господи.
Вейн кивает и поджимает губы. И не может, сука, удержаться, чтобы не глянуть в мою сторону.
– Ваша честь, мы хотели бы обсудить размер залога, – говорит Абдини.
– Да что вы говорите, – вскидывается Вейн. – Ваша честь, этот молодой человек начал бегать от органов правосудия даже раньше, чем запахло жареным…
Абдини воздымает руки к потолку.
– Но этот малыш есть часть семейного коллектива, и в доме столько дорогих для него вещей – почему вы думаете, что он обязательно сбежит?
– Это неполная семья, ваша честь. Я не вижу способа, которым одинокая женщина смогла бы подчинить своей воле мальчика-подростка.
Ей, видимо, не доводилось наблюдать ножа в моей спине.
– Н-да, ситуация почти трагическая, – говорит судья. – Каждому ребенку нужна крепкая мужская рука. А нет ли возможности как-то связаться с отцом мальчика?
– Гх, вообще-то он числится умершим, ваша честь.
– Боже мой. А мать сегодня не смогла прийти в суд?
– Нет, мэм, у нее машина в починке.
– Так, – говорит судья Гури. – Так, так, так. Она откидывается на спинку трона и строит из пальцев подобие храма Господня. Потом разворачивается в мою сторону.
– Вернон Грегори Литтл, я не хочу прямо сегодня отказывать вам в прошении об освобождении под залог. Но выпускать вас я также не намерена. В свете всех представленных мне фактов и исходя из вверенной мне ответственности перед обществом, я оставляю вас под стражей вплоть до получения результатов психиатрического освидетельствования. В зависимости от рекомендаций, данных психиатром, я приму решение относительно вашего прошения в следующий раз.
Бам – опускается молоток.
– Всем встать! – выкликает надзиратель.
Нынче где-то неподалеку от следственного изолятора играет музычка. Я – и, наверное, не только я – от этого просто охуеваю. Текст такой: «И я ска-зал, Я райских роз тебе не о-бе-щал». Как только наступает жара, откуда-то всплывают эти сраные старые песенки, всегда на заднем плане, на хуёвом моно. Судьба. Вот, кстати, обратите внимание: всякий раз, когда в твоей жизни происходит что-то важное, ну, там, влюбился или еще что-нибудь, непременно прилепится какая-никакая мелодия. Мелодии судьбы. И это такое говно, с которым нужно быть повнимательней.
Я лежу на койке и представляю, как бы та же самая мелодия звучала на терминале «Грейхаунд». В том телефильме, который я снимаю про себя, я был бы оттянутым, тертым пацаном, всегда одиноким и с тоской в душе, и выглядел бы старше своих лет; на закате я сажусь в междугородний автобус, на котором написано: «Мексика», и по земле за мной тянется длинная тень. Псссчшшш! Оттянутый, много повидавший на своем веку водитель открывает дверь своего крейсера и улыбается так, словно знает самую главную тайну: что все будет хорошо. «Найковский» ступарь поднимается из дорожной пыли на ступенку. Тихо свингует на заднем плане гитарная тема главного героя. В середине салона сидит девочка-ковбой, одна, блондинка в «левайс», такая, что под джинсами у нее, должно быть, джинсовые же трусики. Бикини или танго. Скорее, бикини. И никакой в ней оттянутости. Понимаете, о чем я? Именно такие стратегические озарения и отличают нас от животных.
Вот звонит моя старуха, но они с моим воображением суть две вещи несовместные. Мне как раз хватит времени до ёбаной среды, чтобы полежать и помечтать. На среду забили с мозгоклювом. Два с половиной дня я вынужден жить бок о бок с притаившейся в свинцовых тенях по углам душой Хесуса, и еще три резиновые ночи, озвученные эхом его смерти. Под конец, чтобы убить время, я принимаюсь выдумывать лица, которые следует показать психиатру. Просто не знаю, разыгрывать мне психа, или нормального, или кого еще. Если судить по тем мозгоёбам, которых показывают по телику, то вообще ни хуя не понятно, что делать, потому что они просто повторяют каждое сказанное тобой слово, и все дела. Если ты, к примеру, скажешь: «Я в отчаянии», они на это отвечают: «Насколько я понимаю, вы уверяете, что состояние у вас близкое к отчаянию». И как с таким бороться? Единственный вывод, который я сделал для себя на прошлой неделе: что здоровая человеческая жизнь на ощупь должна быть губчатой и влажной, как буррито. Но сегодня вторник, вечер, ровно неделя с тех пор, как все умерли, и жизнь моя хрустит и колется, как кукурузные хлопья.