– Я работал с вами всю ночь. Так что вы могли бы…
– Послушайте! – Старшой вдруг рассердился. – Будьте благоразумны! Копать там уже нет смысла. Неужели непонятно? Вы ведь даже не знаете, есть там кто под развалинами или нет. Вероятно, нет, иначе бы нам сказали. А теперь оставьте нас в покое!
Он взялся за кирку. Гребер так и стоял. Смотрел на спины работающих людей. Смотрел на носилки. На подошедших санитаров. Вода из пробитого водопровода заливала улицу. Он чувствовал, как силы оставляют его. Хотел помочь расчищать завалы. И больше не мог. Поплелся туда, где когда-то был дом восемнадцать.
Обвел взглядом развалины. Снова начал разгребать камни, но вскоре перестал. Невозможно. Когда он убрал обломки, перед ним оказались железные балки, бетон и каменные глыбы. Дом был построен на совесть, что делало развалины почти неприступными. Может, им и правда удалось убежать, подумал он. Может, их эвакуировали. Может, они где-нибудь в деревне в южной Германии. Может, в Ротенбурге. Может, спят где-то в кроватях. Мама. Я опустошен. У меня уже нет ни головы, ни желудка.
Он сел возле лестницы. Лестница Иакова, подумалось ему. А что же еще? Разве это не лестница, ведущая в небо? И разве по ней не восходят и нисходят ангелы? Где они, ангелы? Обернулись самолетами. Где всё? Где земля? Она теперь только для могил да окопов? Я рыл окопы и могилы, думал он, много тех и других. Что я делаю здесь? Почему мне никто не поможет? Я видел тысячи развалин. Но по-настоящему не видел их никогда. До сегодняшнего дня. До вот этих. Они не такие, как все прочие. Почему я не лежу под ними? Я должен бы лежать там.
Все стихло. Последние носилки унесли прочь. Луна поднялась еще выше, ее серп безжалостно стоял над городом. Снова появилась кошка. Долго смотрела на Гребера. В бесплотном свете ее глаза сверкали зеленым огнем. Она осторожно скользнула ближе. Несколько раз бесшумно обошла вокруг него. Потом потерлась о его ноги, выгнула спинку, замурлыкала. И улеглась рядом. Этого он уже не заметил.
8
Наступило сияющее утро. Гребер не сразу сообразил, где находится, так он привык спать среди развалин. Но память мгновенно вернулась.
Прислонясь к лестнице, он попытался думать. Кошка сидела чуть поодаль, под наполовину засыпанной ванной, и спокойно умывалась. Разрушение ее не касалось.
Гребер взглянул на часы. Идти в окружное управление еще слишком рано. Он медленно встал. Суставы онемели, руки грязные, в кровавых ссадинах. В ванне нашлось немного чистой воды – вероятно, осталась от попыток тушения или от дождя. Из воды смотрело его собственное лицо. Незнакомое. Он достал из ранца кусок мыла и принялся умываться. Вода почернела, руки опять начали кровоточить. Он подержал их на солнце, чтобы обсушить. Потом оглядел себя. Брюки порвались, френч в грязи. Намочил носовой платок, попробовал кое-как счистить грязь. Больше ничего не сделаешь.
В ранце был хлеб. Во фляжке немного кофе. Он выпил кофе, заедая хлебом. Вдруг проголодался как волк. Горло болело, словно он всю ночь кричал. Подошла кошка. Он отломил кусочек хлеба, протянул ей. Она осторожно взяла, унесла подальше и стала есть. Искоса поглядывая на него. Черная шубка, одна лапка белая. В разбитых стеклах среди развалин сверкало солнце. Гребер подхватил ранец, выбрался на улицу.
Внизу остановился, глянул по сторонам. Очертаний города не узнать. Всюду проломы, как в разбитой челюсти. Зеленый купол собора исчез. Церковь Святой Екатерины обрушилась. Ряды крыш вокруг грязные, изъеденные, словно огромные доисторические насекомые разворошили муравейник. На Хакенштрассе стояли лишь считаные дома. Город выглядел совсем не как родина, какую он ожидал увидеть; казалось, это Россия.
Дверь дома, от которого уцелел только фасад, открылась. Оттуда вышел вчерашний дружинник из гражданской обороны. Сущая фантасмагория – видеть, как он выходит из дома, от которого ничего не осталось, выходит так, будто все в порядке. Даже рукой машет. Гребер секунду помедлил. Вспомнил слова обер-шарфюрера, что он сошел с ума. Потом все-таки подошел.
Дружинник оскалил зубы:
– Что вы здесь делаете? Мародерствуете? Не знаете разве, что это запрещено…
– Послушайте! – сказал Гребер. – Бросьте вы эту хренову чепуху! Лучше скажите, не знаете ли чего о моих родителях! Пауль и Мария Гребер. Они жили вон там.
Дружинник приблизил к нему худое, заросшее щетиной лицо.
– А-а, это вы! Вчерашний фронтовик! Не кричите так, солдат! Думаете, вы единственный, кто потерял близких? Как по-вашему, что́ это вон там? – Он кивнул на дом, из которого вышел.
– Где?
– Там! На двери! Вы что, ослепли? Думаете, шуточная афиша?
Гребер не ответил. Увидел, что дверь медленно раскачивается на ветру и что изнутри филенка сплошь обклеена записками. Он поспешил туда.
Это были адреса и обращения к пропавшим. Некоторые написаны прямо на двери – карандашом, чернилами или углем, но бо́льшая часть – на листках, пришпиленных кнопками или приклеенных. «Генрих и Георг, приходите к дяде Герману. Ирма погибла. Мама» – стояло на большом линованном листе, вырванном из школьной тетрадки и прикрепленном четырьмя кнопками. Прямо под ним, на крышке от обувной коробки: «Ради бога, сообщите о Брунгильде Шмидт, Тюрингерштрассе, 4». Рядом, на почтовой открытке: «Отто, мы в Хасте, в народной школе». А совсем внизу, под адресами, написанными карандашом и чернилами, на бумажной салфетке с кружевной каемкой, цветной пастелью: «Мария, где ты?», без подписи.
Гребер выпрямился.
– Ну? – спросил дружинник. – Ваши там есть?
– Нет. Они не знали, что я приеду.
Безумец скривился, вроде как от беззвучного смеха:
– Никто ни о ком не знает, солдат. Никто! И спасаются всегда не те. Со сволочами ничего не случается. Вы это еще не усвоили?
– Усвоил.
– Тогда запишитесь! Запишитесь в горестный список! А потом ждите! Ждите, как мы все. Ждите понапрасну! – Его лицо изменилось, вдруг разорванное беспомощной болью.
Гребер отвернулся. Наклонился, поискал среди мусора что-нибудь, на чем можно писать. Нашел цветной портрет Гитлера в сломанной рамке. Оборот был белый, без текста. Он оторвал верхнюю часть, достал карандаш и задумался. Почему-то вдруг не знал, чту писать. «Прошу сообщить о Пауле и Марии Гребер, – в конце концов написал он. – Эрнст здесь, в отпуске».
– Государственная измена, – тихо сказал дружинник у него за спиной.
– Что? – Гребер резко обернулся.
– Государственная измена! Вы разорвали портрет фюрера.
– Он уже был разорван и валялся в грязи, – сердито бросил Гребер. – А теперь отстаньте от меня со своими глупостями!
Он не находил, чем бы прикрепить записку. И в конце концов вытащил две из четырех кнопок, которыми было приколото обращение матери, и пришпилил свой листок. Сделал он это нехотя, с ощущением, будто украл венок с чужого гроба. Но другого выхода не было, к тому же две кнопки держали послание матери не хуже четырех.
Дружинник смотрел ему через плечо.
– Готово! – воскликнул он, словно отдавая приказ. – А теперь зиг-хайль, солдат! Горевать воспрещается! Надевать траур тоже! Ослабляет боевой дух! Гордитесь, что можете приносить жертвы! Если б вы, сволочи, исполняли свой долг, такого никогда бы не случилось!
Он резко отвернулся и птичьей походкой удалился, переставляя длинные, тонкие ноги.
Гребер тотчас забыл о нем. Оторвал еще клочок от портрета Гитлера и записал на нем адрес, который нашел на двери. Адрес семьи Лоозе. Он их знал и решил спросить у них про родителей. Потом вытащил из рамки остатки портрета, написал на обороте то же, что повесил на дверь, и вернулся к дому восемнадцать. Там зажал записку меж двумя камнями, так что ее было хорошо видно. В результате вероятность, что его обращение заметят, возросла вдвое. Больше он пока ничего сделать не мог. Немного постоял возле груды обломков и камней, не зная, что это – могила ли, нет ли. Плюшевое кресло в нише блестело на солнце, как изумруд. Каштан рядом с ним, на улице, чудом остался совершенно невредим. Его листва нежно сияла на солнце, зяблики щебетали среди ветвей, строили гнездо.
Он посмотрел на часы. Пора идти в ратушу.
Стойка отдела пропавших была на скорую руку сколочена из новых досок. Некрашеные, они еще пахли смолой и лесом. С одной стороны комнаты потолок обвалился. Плотники ставили там опоры и стучали молотками. Повсюду стоял народ, молча и терпеливо ждал. За стойкой сидели однорукий конторщик и две женщины.
– Фамилия? – спросила женщина с правого края. У нее было плоское, широкое лицо и красная шелковая лента в волосах.
– Гребер. Пауль и Мария Гребер. Секретарь налогового ведомства. Хакенштрассе, восемнадцать.
– Как-как? – Женщина приставила ладонь к уху.
– Гребер, – повторил Гребер погромче сквозь перестук молотков. – Пауль и Мария Гребер. Секретарь налогового ведомства.
Чиновница открыла амбарную книгу.
– Гребер, Гребер… – Палец скользил по столбцу фамилий, остановился. – Гребер… ага, имя… как вы сказали?