Ноэль выдохнул и перевернулся на бок.
Ворота. Пугающе огромные. Сторожевая башня. Высокие стены. И проволока, за которой нет ничего, кроме того, что жизнью назвать нельзя — только глаза. Мертвые, страшные глаза людей, которые еще дышат, но уже не живы.
И другие глаза. В которых есть что-то, отчего сжимается сердце. От которых выгоревшее покрывается зеленью травы и синевой неба. Оказывается, нет неба ярче того, что синеет над выгоревшим. И, оказывается, что дышать нельзя без этой синевы и зелени. Потому что если можно еще за что-то зацепиться, то за нее. А больше уже ничего не спасет. Все — ночные кошмары. Видения, от которых боишься спать.
Ноэль резко сел на кровати. Хватит.
Быстро встал. Прошлепал к двери. Ее комната тоже была на втором этаже. Чуть дальше от лестницы по коридору. Сколько раз мысленно он шел туда, к ней… И идет теперь — на самом деле идет.
Хотел постучать, занес руку и замер. А потом решительно дернул ручку. Дверь не поддалась. Заперто. Но он знал, что никуда уже отсюда не уйдет.
Щелчок раздался в тишине слишком громко. В свете ночника ей хорошо было видно, как дверная ручка вернулась на место. Грета часто включала ночник в своей комнате, с самого первого дня приезда в Констанц она боялась оставаться в темноте. В темноте приходили ее мертвые — Гербер, Хильда, бабушка. Иногда мама. Фриц никогда не приходил.
Но там, за дверью стоит другой мужчина — живой, молодой, сильный, красивый, который пришел к ней. И разве не этого она хотела, не об этом думала сегодня, вчера, на прошлой неделе. Так для чего же иногда она закрывала дверь? Чего боялась больше: того, что он может прийти, или что она сама однажды пойдет к нему?
Грета поднялась, тихонько подошла к двери и повернула замок.
На лицо, выступавшее из темноты коридора, упал свет ночника. Его темные глаза смотрели прямо на нее. Он втянул носом воздух и, ничего не говоря, вошел и закрыл за собой дверь. Замок снова щелкнул.
11
Приблизительно в начале февраля Рихард Лемман с удовлетворением отметил, что жизнь, хотя бы в их с Гретой доме, стала немного напоминать довоенную. Нет, дело не в том, что, заплатив штраф, он получил свидетельство о прохождении денацификации. «Они решили, что я перевоспитался!» — с хохотом провозгласил он, явившись домой с этой новостью. Его самого эта мысль забавляла чрезвычайно. Потому что была отчасти верна — читая союзническую военную газету, разочаровался в коммунистах. Впрочем, других газет не было. Потому, глядя на французов, он не особенно распускал уши.
Было другое. Что-то изменилось неуловимо.
Началось вполне обыкновенным солнечным морозным утром. В такую погоду у Рихарда ужасно кружилась голова. В последнее время эта закономерность изрядно выбивала его из колеи.
Он сел за стол. И Грета поставила перед ним чашку с… кофе. Дымящимся, ароматным, настоящим, а не тем, что характеризовали как «даже немного похоже на кофе». Он быстро посмотрел на полку, где стояли банки лейтенанта. Так и есть. Упаковка кофе переместилась на стол. Рихард перевел недоуменный взгляд на невестку и осторожно спросил:
— И что это значит?
— Кофе? — услышал он. — Может значить только кофе.
Ее ответ его не очень удовлетворил, но он торопливо отпил из чашки, будто боялся, что Грета передумает. Не передумала. По утрам он теперь получал лейтенантский кофе. Чем был весьма доволен.
Рацион стал понемногу меняться.
Сначала незаметно. То кусочек сала в супе, который должен был быть овощным. То белый хлеб вместо привычного уже серого. Рихард отдавал себе отчет в том, что это богатство явно не по продуктовым карточкам получено. Впрочем, решил, что Тальбах отыскал свою совесть где-то среди пивных бочонков.
В одну из пятниц лейтенант Уилсон остался дома. Это случилось впервые на памяти Леммана. Обыкновенно тот уходил в шесть и возвращался сильно за полночь. А тут остался — ни с того, ни с сего. Спустился в гостиную с какой-то книгой. Почитал у камина с полчаса, пока Грета что-то штопала в кресле напротив. А потом демонстративно поднялся, сказал: «Желаю вам доброй ночи!» И ушел в свою комнату.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})
— Он заболел? — поинтересовался Рихард у невестки.
Грета удивленно посмотрела на него и пробормотала:
— Я учительница, а не доктор.
— Ты не учительница. Ты официантка.
— Тем более, откуда мне разбираться в болезнях, — ответила Грета, сосредоточенно вдевая нитку в иголку.
Это было резонно. И не согласиться с этим с его стороны было бы глупостью. Потом Рихард просто кивнул и стал наблюдать за французом. Внешне все было по-прежнему. Он вставал позже их, когда Грета уже уходила, собирался на службу, коротко здоровался с Рихардом, дожидался гудка автомобиля с улицы и уезжал. Возвращался он вечером, в прежнее время. И уходил к себе. Рихард почти успокоился. До следующей пятницы. Уилсон снова остался дома. Притащил откуда-то шахматную доску и шахматы. И предложил ему, Рихарду Лемману, партию! Это был явный симптом. Особенно учитывая, что до войны герр Лемман с ума сходил по шахматам. Потом все было не ко времени. А его собственные фигуры и доска были разбомблены вместе со старой квартирой в Гамбурге. Но умение-то пивом не затопишь!
У лейтенанта просто не было никаких шансов. И, снисходительно улыбаясь, немец согласился сыграть.
Спустя пару часов Лемман сердито хмурился, смотрел то на шахматную доску, то на лейтенанта, и решительно обличал его:
— Сейчас вы могли съесть моего ферзя! Я же прекрасно видел! И вы видели! Так почему не съели?
— Потому что я не видел.
— Лжете! Лжете, как ваши газеты!
— К прессе я не имею никакого отношения, только к кино.
— Ааа! — махнул рукой Лемман. — Плевать! Вы выиграли у меня перед этим две партии! Выиграли враз! Неужели вы думаете, я поверю, что вы не заметили ферзя!
— Поверите, потому что это правда!
— Я в состоянии еще определить хорошего игрока!
— И хорошие игроки бывают рассеянными.
— Чушь! Вы меня пожалели! Я отказываюсь играть с вами впредь.
— Жаль. Мне понравилось.
И в этот момент Уилсон так обезоруживающе улыбнулся, что шансов не стало у Рихарда. Уголки его губ медленно поползли вверх, и он сказал, пытаясь скрыть улыбку:
— Однажды мне повезло. Очень повезло. Я оказался в одном окопе с французом, и он не убил меня. Пожалел. Мне было девятнадцать. С тех пор я часто говорю, Грета не даст солгать… Даже когда мир катится к черту, найдется француз, который не выстрелит.
— Я наполовину русский.
— Я постараюсь это пережить, — совершенно серьезно ответил Лемман. И вдруг увидел нечто невероятное, что уже и не ждал увидеть. Грета в своем кресле едва заметно улыбалась. У него перехватило дыхание от понимания того, что это они с Уилсоном заставили ее улыбнуться. Не желая застать ее врасплох, он быстро опустил глаза к шахматной доске и вернулся к партии.
На следующий день их рацион претерпел новых изменений. Грета приготовила картофель, принесенный откуда-то лейтенантом, и… тушенку. Благоухало так, как не благоухало уже много-много месяцев, не считая Рождества. Потом происходящее немного разъяснилось. Уилсон впервые ужинал с ними, а не в столовой при комендатуре. Он быстро поел и ушел в свою комнату. Рихард озадаченно смотрел ему вслед. А затем снова перевел взгляд на невестку.
— В сущности, он славный малый, не находишь? — подозрительно спросил он.
— Возможно, вы просто к нему привыкли, — пожав плечами, отозвалась Грета.
— А ты?
— Вы считаете это неправильным?
— Я ничего не считаю. Мне никогда не полагалось что-то считать! Это вы, молодые, на все имеете свое мнение!
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})
Ничего не ответив, Грета стала убирать со стола. Неожиданно подошла к Рихарду, порывисто его обняла и, поцеловав в щеку, шепнула: «Старый ворчун!» И ушла наверх. Рихард так и остался сидеть, глядя на чистый стол и по-дурацки улыбаясь.
С тех пор француз с ними и ужинал. Это настораживало, но спрашивать старый немец не решался. Он наблюдал за обоими. Слишком явно было — что-то происходит между ними. Но что именно и как далеко зашло?