Распорядитель повернулся и пальцами хлестнул по губам обоих.
— Солнце приближается. Чтобы не слышно было этого крысиного писка.
Мальчик вздрогнул и опустил голову, но прежде чем волосы закрыли ему лицо, Ман успел разглядеть темный огонь гнева, полыхнувший в глазах.
Ися начал смотреть по сторонам. За тележкой приговоренного по-прежнему следовала толпа, и люди опять обступили тротуары, но не было видно, чтобы кто-нибудь вопил, и дрянью уже никто не кидался — то ли исчерпали весь боезапас, то ли проснулось сострадание. Одна из женщин, стоявших в первом ряду, склонилась к другой и зашептала ей на ухо то. Ман прочел по губам:
— Такой хорошенький, молодой — и должен умереть! Неужели Солнце его не помилует?
— Разве он мог бы так оскорбить тайсёгуна? — ответила ей подруга.
Тут им обеим пришлось опуститься на колени, потому что с другой стороны показалась траурная императорская процессия.
Силовые поля отключили, и морлоки заставили осужденного опуститься на колени вместе с собой. Он не мог встать, потому что его придерживали за цепь наручников, но выпрямил шею, отказываясь кланяться.
Императорская гравиплатформа приблизилась, были уже видны лица стоящих на ней людей — золотая маска самого Тейярре и усталое лицо тайсёгуна, и лица глав кланов, и придворных дам государыни Иннаны, обступивших погребальное кресло покойной. Распорядитель показал жезлом направо — и тележку отвели с дороги поезда.
— А я-то думал, этот золоченый идол проедет прямо по нам, — громко сказал мальчик-сохэй. Достаточно громко, чтобы его услышали на приблизившейся платформе. Императорский поезд остановился. По лицу распорядителя Ман видел, что он борется с собой, чтобы не ударить осужденного жезлом перед лицом Солнца — это было бы безобразно. Вместо этого он прошипел что-то. Его губы еле двигались, и Ман не различил слова — но, видимо, он потребовал от осужденного почтения к Государю.
— Государя, кроме императора Брендана, я не знаю! — выдохнул юноша. По толпе прошло шевеление, как ветер. Золотое лицо Государя повернулось к маленькому имперскому воину. Видимо, он что-то сказал, чего Ман не смог разобрать — маска закрывала губы. Он обращался, видимо, к тайсёгуну, и тот ответил:
— Да, он действительно отважен и верен, и, по его словам, он сожалеет о содеянном… — последовала, видимо, новая фраза Государя, потому что тайсёгун выдержал не очень короткую паузу. — Нет, не из страха перед наказанием, насколько я могу судить. Как он держался? — этот вопрос был обращен к Гэппу, и тот ответил:
— Он много смелости показал.
— Видите, Государь — он умеет и отвечать за свои поступки.
Солнце, по-видимому, обратился уже к преступнику.
— Я же сказал: мне жаль, что я убил двух женщин без вины, — ответил юноша. — Что я еще должен сказать? Если бы моя смерть могла воскресить их — я был бы рад.
Тайсёгун спрыгнул с гравиплатформы и подошел к нему почти вплотную.
— Ты слышишь, каково великодушие Государя? Он позволяет тебе искупить свою вину жизнью, а не смертью. Ты лишил нас пилота. Займи его место.
Помимо воли, сердце ЭВ-212 забилось быстрее. Да, тайсёгун своим великодушием превосходил любого из людей, а Ману очень хотелось, чтобы он пощадил юного сохэя.
— А их вы тоже помилуете? — спросил мальчик, показав на морлоков.
Теперь сердце ися, казалось, совсем прекратило биться. Ах, неужели он все испортит! Ман не мог слышать, но ему казалось, что на улице воцарилась такая же мертвая тишина, какая уже два года обступала его.
— Умереть вслед за госпожой — честь для них, — сказал тайсёгун.
— Они люди, как вы и я и вот он, — юноша сделал жест в сторону Солнца. — Наши братья.
Государь — и такое же существо, как боевой морлок, Государь — брат морлоку! Можно ли придумать большее оскорбление! То сочувствие, которое юный сохэй успел для себя собрать в толпе, утекало как кровь из взрезанной артерии. Тайсёгун побледнел.
— Ты ошибаешься, они другие, — сказал он. — И они даже не смогут оценить твоего благородства. Им хочется умереть вместе с госпожой. Такая смерть возводит их в ранг личных слуг и дает им место в небесных покоях воинов. Отвыкай от имперских мерок. Они не обрадовались бы избавлению от смерти.
— Тогда и я не обрадуюсь, — сказал мальчик, весь дрожа. — Вы тут изолгались все.
— Значит, они — твои братья? — бледное лицо тайсёгуна потемнело. Милость, которую неблагодарный мальчишка не мог оценить, сменялась гневом. Он повернулся к Бо и скомандовал на тиби: — Перекрести его!
На нихонском «перекрестить» — «дзюдзи о киру», буквально — «резать крест». На тиби у этого выражения существует только буквальный смысл…
Бо вскочил, развернул мальчика к себе лицом, открыл его грудь и дважды взмахнул когтями: снизу вверх и справа налево. Потом морлоку пришлось подхватить его, чтобы он не упал. Рот юного сохэя исказился, ЭВ-212 прочел по его губам: «Кими нинген да!».
Ты — человек…
Наверное, он прокричал эти слова, потому что по толпе опять пошло шевеление.
— Признайся, — тайсёгун сгреб его за волосы и оторвал от морлока, заставив встать на ноги. — Что ты из одного упрямства так говоришь.
Он разжал ладонь и мальчик мотнул головой.
— Я, наверное, с ума сошел, что стою здесь и уговариваю убийцу моей сестры принять помилование! — тайсёгун в сердцах изволил схватить осужденного за плечи и встряхнуть, отчего его руки и одежда испачкались кровью. Потом он приблизил свое лицо к его лицу и прошептал (иначе зачем было склоняться так близко):
— Послушай. Мы оба виноваты друг перед другом. Я не просил бы тебя, если бы не был виновен перед тобой. Давай же разочтемся как мужчины. Ты же простил Нейгала?
— Вы не Нейгал. Вам ваша доброта обходится чужой кровью. Он рискнул своей.
Тайсёгун толкнул его и раскрыл руки, широко развел их в стороны и, обведя взглядом толпу, сказал:
— Государь свидетель мне, и вы свидетели — мы пытались сделать этому мальчишке добро, несмотря на то, что он тяжко оскорблял нас. Пусть никто не говорит, что я из мести погубил ребенка, у которого еще и борода не растет! Пусть все слышат, что я в последний раз спрашиваю: будешь ли ты, Ричард Суна, искупать свою вину службой дому Рива?
Юноша, упавший от толчка с гравиплатформы, не мог ни слова сказать. Он ударился спиной, так, что на глазах выступили слезы, и нашел сил подняться — только выгнулся и вскинул руки в коротком непристойном салюте.
— Господин, на вас кровь, — сказал кто-то из свиты тайсёгуна и протянул ему распечатанную мятную салфетку. Тайсёгун вытер руки, потом попробовал стереть кровь с подола своих белых одежд — но только размазал ее. Тогда он рассердился и разорвал на себе верхнее платье, швырнув его на лежащего преступника, и салфетку бросил туда же.
— Ну вот, — сказал он сквозь зубы. — Теперь вся его кровь — на нем.
Он снова вскочил на платформу и по кивку государя кортеж тронулся. Ман видел, что тайсёгун ошибся — на нем оставалось еще одно маленькое пятнышко.
* * *
В одном Дик соврал: он действительно гнул свою линию из одного только упрямства, и к морлокам не чувствовал никакого такого особенного братства. Да и как его можно почувствовать, когда один исполосовал его всего от колен до шеи, а второй когтями разорвал грудь и живот? Все, что он помнил о Рэе, Ионатане и Давиде, все, чему учил Катехизис, отступило перед болью. Дику было уже все равно, есть ли у морлоков душа, есть ли душа у него самого — он знал только, что есть тело и оно болит. Он слабел с каждой секундой, и чем слабее он становился, тем больше одолевало его отчаяние. Зачем он сам растоптал свой последний шанс, зачем поддался дурацкой гордости? Он все равно никого не спас. Он погубил всех, кто ему доверился. Зачем же было губить еще и себя?
Частью себя он, однако, еще сопротивлялся и ненавидел ту свою половину, которая так малодушно трусит. Почему нужно вот так разрываться, почему нельзя быть все время сильным, чтобы ни о чем не жалеть, или, на худой конец, все время слабым, чтобы сдаваться сразу и вот так не мучиться? Неужели и святых дергало туда-сюда? Что за глупость, конечно, дергало, ведь и сам Господь боялся смерти. Дик начал вспоминать 21-й Псалом, но сбился на словах «Ты свел меня к персти смертной». Было странно сбиться именно здесь, потому что дальше были какие-то очень знакомые слова. В голове мутилось. Он уже успел заметить, что боль и облегчение перемежаются как бы волнами, длинными и пологими, как в открытом океане. Сейчас все шло на спад, одолевала лихорадка, разорванное косодэ не грело. Он то мерз, то потел, в глазах стояла бурая пелена, по которой пробегали узоры, как в калейдоскопе, а мысли распадались, как ветхие нити, и два слова не могли встретиться так, чтобы сцепиться концами. Откуда-то издалека до Дика доносилась странная речь — словно мужские голоса разговаривали между собой; язык их звучал как нихонский, но на самом деле это была всякая чушь вроде той, которую изобразила Бет. Дик перестал вслушиваться, и речь лилась так же сама собой, как сменялись «узоры». Но едва Дик решил расслабиться и спокойно утонуть в бреду, как сквозь пелену начал прорываться смысл. Это все-таки был не бред, это была перебранка двух морлоков, и спорили они о нем.