Пол оставался земляным, но его промаслили. Трев и Папа Сноупс провели электричество — как я понимаю, провода и все остальное добыли благодаря еще одной «ночной реквизиции». К июлю можно было прийти туда в любой субботний вечер, посидеть, выпить колы, съесть гамбургер или салат из шинкованной капусты. Получилось у нас неплохо. Мы так и не довели дело до конца — еще продолжали ремонт, когда клуб спалили. Для нас это стало хобби… и возможностью утереть нос Фуллеру, Мюллеру и Городскому совету. Но мы окончательно поняли, что это наш клуб, когда однажды вечером Эв Маккаслин и я поставили у двери щит с надписью «ЧЕРНОЕ ПЯТНО», а ниже — «РОТА Е И ГОСТИ». Подчеркивая, что вход не для всех, ты понимаешь.
Клуб получился таким классным, что белые парни начали ворчать, и вскоре изменения к лучшему произошли и в «Унтер-офицерском клубе» для белых. Там появился дополнительный зал и маленький кафетерий. Словно они хотели устроить состязание. Только у нас желания участвовать в этом состязании как раз и не было.
Отец улыбнулся мне с больничной койки.
— Мы были молоды, за исключением Сноупси, но далеко не глупы. Мы знали, что белые парни позволят нам состязаться с ними, но, если появятся признаки того, что мы выходим вперед, что ж, кто-нибудь переломает нам ноги, чтобы не смогли так быстро бежать. Мы получили то, что хотели, а большего нам и не требовалось. Но потом… кое-что произошло. — Он замолчал, хмурясь.
— Что именно, папа?
— Мы обнаружили, что у нас подобрался очень приличный джазовый оркестр. — Он говорил медленно. — Мартин Деверо, капрал, стучал на барабанах, Эйс Стивенсон играл на корнете. Папа Сноупс — на пианино. Пусть не виртуозно, зато в хорошем темпе. Еще один парень играл на кларнете, Джордж Брэннок — на саксофоне. Время от времени к ним присоединялся кто-нибудь еще, играющий на гитаре, гармонике, «еврейской лире»,[184] а то и просто на расческе, обернутой вощеной бумагой.
Они сыгрались не сразу, ты понимаешь, но к концу августа у нас уже был заводной маленький диксиленд, по пятницам и субботам выступающий в «Черном пятне». И с каждой неделей они играли все лучше. На великих, конечно, не тянули, не хочу, чтобы у тебя создавалось такое впечатление, но играли они иначе… как-то энергичнее… как-то… — Он повел над простыней исхудалой рукой, подыскивая слово.
— Зажигали, — с улыбкой предложил я.
— Точно! — воскликнул он и тоже улыбнулся. — Ты попал в десятку. Они зажигали! И знаешь, люди из города потянулись в наш клуб. Приходили даже некоторые белые солдаты с базы. И уже на каждый уик-энд в клубе собиралась толпа. Конечно, произошло это не сразу. Поначалу белые лица выглядели, как крупицы соли в перечнице, но с каждой неделей их прибавлялось и прибавлялось.
И когда появились белые, мы забыли об осторожности. Они приносили свою выпивку в пакетах из плотной коричневой бумаги, по большей части очень крепкие напитки. В сравнении с ними то, что подавали в городских «свинарниках», тянуло всего лишь на газировку. Выпивку из загородного клуба, вот что я хочу сказать, Майки. Выпивку богачей. «Чивас». «Гленфиддик». Шампанское, какое подавали пассажирам первого класса на океанских лайнерах. «Шампусик» — так некоторые его называли. Нам следовало найти способ положить этому конец, но мы не знали как. Они приходили из города. Черт, они были белые!
А мы, как я говорил, были молоды и гордились тем, что сделали. Недооценивали, каким кошмаром может все обернуться. Мы, конечно, знали, что Мюллеру и его друзьям известно, как мы развернулись, но едва ли кто-то из нас понимал, что наши успехи сводят их с ума в прямом смысле слова. Все они жили в старинных, величественных викторианских особняках на Западном Бродвее, в какой-то четверти мили от нашего клуба, слушали, как наш диксиленд наяривает «Блюз тетушки Хагар» или «Они копают мою картошку». Это им, конечно, не нравилось. Но куда как больше им не нравилось, что их молодежь тоже там, отплясывает вместе с черными. Потому что, когда сентябрь перетек в октябрь, в нашем клубе появлялись уже не только лесорубы или барные шлюхи. Молодежь приходила выпить и потанцевать под безымянный оркестр до часа ночи, когда мы закрывались. Они приезжали из Бангора, и Ньюпорта, и Хейвена, и Кливс-Милла, и Олд-Тауна, и из всех маленьких городков, расположенных в этих краях. Студенты из университета Мэна в Ороно отплясывали у нас со своими подружками, а когда наш джаз-банд освоил рэгтайм, они чуть не снесли крышу. Разумеется, это был клуб рядовых, во всяком случае, по статусу, куда гражданские могли приходить только по приглашению. Но фактически, Майки, мы открывали дверь в семь вечера и оставляли открытой до часа ночи. К середине октября, если ты выходил потанцевать, тебе приходилось толкаться спиной к спине с шестью другими людьми. Танцевать было негде, так что приходилось просто стоять на месте и дергаться… но если кто-то и возмущался, то я этого не слышал. К полуночи клуб напоминал пустой товарный вагон, который мчится в составе курьерского поезда, и его мотает из стороны в сторону.
Он помолчал, воды еще выпил, а потом продолжил. Теперь глаза его сверкали.
— Что ж, Фуллер рано или поздно положил бы этому конец. Если б это случилось раньше, погибло бы гораздо меньше людей. Требовалось же только одно: прислать военную полицию, чтобы они конфисковали бутылки со спиртным, которые люди приносили с собой. Этого бы вполне хватило, чтобы он добился своего. Клуб тут же прикрыли бы, безо всяких разговоров. Нас отдали бы под трибунал, одних бы посадили, остальных раскидали по другим частям. Но Фуллер промедлил. Я думаю, он боялся того же, что и некоторые из нас, — боялся, что кто-то из горожан обезумеет. Мюллер больше не наведывался к нему, и я думаю, что майор Фуллер боялся поехать в город и повидаться с Мюллером. Фуллер, конечно, раздувал щеки, но силой характера не вышел, хребет у него был, как у медузы.
Поэтому вместо того чтобы все закончилось более или менее спокойно, и те, кто сгорел заживо той ночью, остались бы в живых, точку поставил «Легион благопристойности». В начале того ноября они прибыли в своих белых балахонах и устроили себе барбекю.
Он опять замолчал, но воду пить не стал, лишь задумчиво уставился в дальней конец палаты. Где-то зазвенел звонок, и медсестра прошла мимо открытой двери, подошвы ее туфель легонько шуршали по линолеуму. Я слышал, что где-то работает телевизор, где-то еще — радио. Помню, что слышал и ветер, завывающий за окном, цепляющийся за угол здания. И хотя стоял август, ветер нагонял холод. И он ничего не знал о «Сотне Кейна»,[185] который показывали по телевизору, или о песне «Шагай, как мужчина», которую «Фор Сизонс»[186] пели по радио.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});