— Спасибо, старики!
— Ну ведь ты сам-то уж вон седой… И тебе, и нам помирать время приходит…
— Поживем еще, старики. Куда торопиться.
— Это правильно. Живой о живом и думает… Та-ак…
— А мы насчет аренды пришли. Ведь земля таперь тебе с Григорием Миколаичем принадлежит… Ходили это мы к нему, а он сказывает, что окромя хутора он ничем не владеет… Выходит. что ты один владетель-то!
— Покуда и я — не владетель: завещание еще не утверждено. Всякие непорядки по городам задержали. И потом, оспаривается внуком наследницы…
— Та-ак… Стало быть, выходит, нет хозяев-то?
— Хозяева имеются, но законом еще не признаны, не утверждены должным законным порядком…
— Та-ак…
Старики либо поддакивали, либо молчали, а в их душах все сильнее возрастало и укреплялось недоверие: «Дураком прикинулся! А мы и сами можем дурака-то валять!»
Павел Николаевич сам было заговорил про конституцию, про разные свободы, а про землю и забыл сказать. У кого что болит, тот про то и говорит.
Если бы спросили старики, конечно, правду бы сказал. А они из осторожности промолчали. Арендную плату все-таки Павел Николаевич согласился уменьшить ровно вдвое. Из благородных чувств и побуждений «справедливой оценки»… И что же получилось в результате?
Очутившись на улице, старики в один голос сказали:
— Так оно и есть! Верно выходит. Прячут они.
— Григорий говорит, земля не моя, и этот брат тоже — «я не владетель»!..
— А небось от аренды не отказался: хоть половинку, а получить с нас охота!
— Ничаво не надо давать. Видать, что земля отойдет от них. А шила-то в мешке не спрячешь. Обнаружится оно. Вот они и вертят хвостами-то, как лиса в загоне. Я не я и земля не моя! Сколь-нибудь, а только поскорей заплати!
— А про манихест невзначай обмолвился же!
Григорий сразу почувствовал перемену отношения к себе со стороны мужиков: столько лет строил мост дружбы и доверия, и вдруг мост рухнул и все труды пропали даром: снова превратился для них в «барина»!
Конечно, думал он, в этом виновато проклятое имение: перемена началась с того дня, когда он согласился временно заменить управляющего, и особенно стала заметной после того, как он очутился в «наследниках». С этой поры даже и в своем доме, за забором, что-то как будто треснуло.
Работая по вечерам над своим сочинением «О путях ко Граду Незримому», Григорий иногда слышал, как Лариса с отцом ведут разговор о том, к кому и что перейдет по наследству: кому какие угодья, кому — барский дом и кому — бабушкин дом в Алатыре. Слишком горячо велись эти разговоры, особенно со стороны Ларисы. Лариса настаивала на своих правах:
— И барский дом, и бабушкин в Алатыре — обоим братьям, стало быть, и нам. Либо уж так надо: если Павлу Миколаичу — бабушкин дом, так нам — здешний…
— Здешний был бы нам сподручнее!
Вековая мужицкая жадность к земле пробудилась вдруг в душах Ларисы и Лугачёва с такой силой, что победила в них религиозно-сектантское вероучение, в основе которого лежала идея первых христианских общин.
Впрочем, и раньше этот христианский коммунизм больше словесно украшал вероучение, а в жизни осуществлялся весьма условно и относительно: тут натуральная повинность давно заменилась денежной — вкладами в кассу своего «корабля».
Так что и дома, за забором, Григорий начал рассматриваться как «барин с наследством».
Это рождало в нем чувство одиночества даже и на хуторе. А весной 1906 года случилось несчастье, которое окончательно измочалило душу Григория Николаевича.
Сгорел хутор. Лариса ходила ночью на подволоку и уронила керосиновую лампу. Чуть только сама и успела выскочить. В какой-нибудь час времени от хорошо высохшего соснового дома со службами осталась только груда золы, углей да всякого мусора, над которой возвышался в виде перста в небо кирпичный дымоход…
Пришлось всем хуторянам переселиться в отчий дом.
Здесь Лариса почувствовала и повела себя уже настоящей хозяйкой и барыней, а через нее и Петр Трофимович Лугачёв почувствовал себя в барском доме своим человеком.
Между тем самочувствие Григория Николаевича становилось все хуже и хуже. Как в Никудышевке, так и в собственном семействе он делался вроде шестого пальца на руке.
С исчезновением хутора Григорий Николаевич точно потерял самого себя. Потерял и все пути праведной жизни. Даже капитальное сочинение «О путях ко Граду Незримому», куда он уходил как бы странником на поклонение своим духовным святыням, теперь сразу как-то потеряло свой сокровенный смысл.
Надвинувшаяся опасность сделаться помещиком навалила огромную тяготу на его нежную, чувствительную душу.
Раньше спасался на хуторе, за забором, и забор этот давал некоторое моральное успокоение, как символ непричастности к дворянской жизни и ее неправде, а тут и хутор сгорел, и забор мужики растащили, а вдобавок и жить пришлось в помещичьем доме…
В последний приезд старшего брата Григорий пробовал разрешить мучающий его вопрос: заговорил с Павлом Николаевичем на эту тему, но облегчения не получил.
— Об этом, Гриша, рано говорить. Пока закон не утвердил нас в правах наследства, распоряжаться имением мы не можем. Ни дарить, ни продавать. А когда утвердят — неизвестно. Во всяком случае, не скоро. На путях к утверждению встало неожиданное препятствие, которое потребует больших и долгих хлопот. Дело, видишь ли, в том, что мой сын, а твой племянник Петр Павлович вскоре после смерти нашей матери заявил свое право на участие в наследстве. Нашел каких-то свидетелей, что наша мать несколько раз утверждала, что оставит имение своим внукам, и будто бы даже оставила соответствующее сему завещание. Петр, как тебе известно, погиб в Москве, и дело страшно осложнилось. Жена его имеет на руках завещание от мужа, в котором ей отказывается в случае его смерти и воображаемая часть нашего имения. Мать завещание в пользу внуков делала, но потом уничтожила. Все это, конечно, со временем будет выяснено, но не скоро. Пройдет год, а может быть, и два. Ну, а затем… Ты намекаешь на желание разделиться? Все это тоже потребует большого времени. Ведь имение — не пирог, который разрезал пополам и кушай! Я тоже не имею желания быть помещиком, но ведь из своей шкуры не вылезешь? К счастью, дело идет к принудительной ликвидации помещичьего землевладения, и мы оба освободимся от тягостной ноши, которая, собственно, ничего, кроме опасности и неприятностей, не заключает теперь в себе… Но, я, к сожалению, связан партийной дисциплиной и обязан не дарить, а продать землю… И не прямо мужикам, а государству по справедливой оценке…
— Я у вас в партии не состою и никакой оценки не желаю, — застенчиво покашляв в кулак, прошептал Григорий. — Я желаю подарить мужикам свою часть…
— Тогда жди! А возможно и так: прежде чем нас утвердят в правах наследства, выйдет закон об отчуждении. Боюсь, что в этом случае приедет сюда правительственная комиссия, произведет оценку земли, и мы получим выкупные деньги и поделим их. Тогда можешь отдать мужикам деньги…
— Ну, а что мне надо сейчас сделать?
— Сидеть смирно и ждать. Я поручил дело симбирскому адвокату. Пока дело не совершит своего полного круговорота, ничего не поделаешь…
Григорий вздохнул и долго сидел в молчании. Потом встал и переспросил:
— Так ничего нельзя придумать?
— Да придумать-то мало ли чего можно, только сделать-то нельзя, — пошутил Павел Николаевич, и они простились.
Возненавидел Григорий свой отчий дом и совершенно перестал заниматься делами имения. Уходил на свое погорелое место и там копался и рылся…
Всеми делами в имении ворочали Лариса с отцом. Лариса начала подозревать, что с Григорием что-то неладное:
— Сам с собой разговаривает, в мусоре роется — ищет все чего-то: вчерась за обедом все молчал, а потом ни с того ни с сего — шляпку, говорит, покупай! — и давай смеяться. Я индо испужалась! Не помутился ли уж он в разуме, не дай Господи! Никудышный совсем стал…
— С пожара стал такой… Испужался, видно, тогда… А с испугу-то люди и помирают которые… А ежели, не дай Бог, помрет, вся земля в руки Павлу Миколаичу попадет… — тихо говорил старик Лугачёв дочери.
Это подозрение насчет умственного состояния «барина» с каждым днем возрастало как со стороны членов семейства, так и со стороны никудышевских мужиков и баб. «Непонятного» стал много говорить. Загадками все разговаривает, вроде как «блаженный».
Поймала раз его Лариса: затопил печку своим сочинением!
— Очищаюсь! — говорит.
— Три года, а то и больше, писал, а теперь печку топишь?
— Пять лет писал!.. Может быть, и всю жизнь прописал бы, женщина, если бы не узрил тебя в обнажении!
— Чаво болтаешь, и сам не понимаешь, Гришенька…
— Перешагнул я через все леса и горы жизни человеческой, а она, как пес злобный, гонится по пятам за мной.