Жак не сразу дал ответ, он размышлял.
— Да. Теперь других средств что-либо узнать у нас нет.
Гость встрепенулся.
— Ну, в добрый час! Я так и знал! Игнас, да и Шенавон тоже совсем меня обескуражили. Зато вы, вы! Ну, в добрый час! — Он так и сидел вполоборота к Жаку, и маленькое его личико светилось доверием.
— Только уж!.. — сурово проговорил Жак, предостерегающе подняв палец.
Альбинос несколько раз кивнул головой в знак согласия.
— Лаской, лаской! — многозначительно проговорил он. В этом хрупком тельце угадывалось железное упорство.
Жак пристально посмотрел на него.
— Уж не болен ли ты, Ванхеде?
— Нет, нет, не болен. Немного устал. — И он добавил, мстительно улыбнувшись: — Просто мне не по себе в их балагане.
— Прецель еще здесь?
— Да.
— А Кийёф? Кстати, скажешь от моего имени Кийёфу, что он слишком много болтает. Ладно? Он поймет.
— Кийёфу я прямо так и отрезал: «Судя по вашему поведению, вы сами хороши!» Он, не читая, порвал манифест Розенгарда. Все там продажно. Все насквозь, — повторил он глухим голосом, в котором клокотало негодование, хотя на его девчоночьих губах играла улыбка ангельского всепрощения.
Потом он добавил прежним пронзительным свистящим голоском:
— Сафрио! Тарсей! Патерсон! Все подряд! И даже Сюзанна! За версту несет продажностью.
Жак покачал головой.
— Жозефа возможно, а вот Сюзанна нет. Видишь ли, Жозефа жалкое существо. Она всех вас перебаламутит.
Ванхеде молча наблюдал за Жаком. Он потирал свои детские коленки кукольными ручками, и Антуан заметил, что кисти у него неестественно тонкие и белые.
— Прекрасно знаю. Но что прикажете делать? Выбросить ее, что ли, на улицу? А вы бы сами как поступили, скажите? Разве это уважительная причина? В конце концов, она живое существо, и в глубине души не такая уж скверная, нет, нет… В сущности, она сама отдалась под нашу защиту. Значит, что же? Лаской, может быть, лаской… — Он вздохнул. — Сколько я навидался таких женщин, как она… Все там продажно.
Он снова вздохнул, коснулся лица Антуана своим неуловимым взглядом, потом встал со стула и, подойдя к Жаку, заговорил с внезапной горячностью:
— А знаете, письмо Владимира Княбровского — прекрасное письмо.
— А что он рассчитывает сейчас делать? — спросил Жак.
— Начал лечиться. Нашел свою жену, мать, малышей… Словом, готовится начать жизнь заново.
Ванхеде начал кружить возле печурки, временами нервно сжимая руки. И сказал, словно обращаясь к самому себе, сосредоточенно и задумчиво:
— Какое чистейшее сердце этот Княбровский.
— Чистейшее! — подхватил Жак тем же тоном. И после недолгого молчания добавил: — А когда он рассчитывает выпустить свою книгу?
— Об этом он не говорит.
— Рускинов утверждает, что это потрясающая вещь.
— А как же иначе? Ведь от первой до последней страницы книга написана в тюрьме! — Альбинос снова прошелся у печурки. — Письмо я сегодня вам потому не принес, что дал Ольге, а она покажет его в кружке. А вечером мне его возвратят. — Не глядя на Жака, высоко вскинув голову, легкий, как блуждающий огонек, порхал он по комнате, а на губах его бродила блаженная улыбка. — Владимир говорит, что только в тюрьме он впервые почувствовал себя по-настоящему самим собой. Наедине со своим одиночеством. — Голос его постепенно приобретал какую-то особую мелодичность, но одновременно звучал приглушенно. — Говорит, что у него была премиленькая светлая камера на самом верху и что, взобравшись на нары, он мог дотянуться до низа зарешеченного окна. Говорит, что оставался в этой позе часами, думал, смотрел на мохнатые облачка, кружившиеся в небе. Говорит, что только небо и было ему видно: ни крыши, ни верхушки дерева, ничего, никогда. Но с весны и все лето солнце к концу дня чуть касалось его лица, правда, всего минут на десять. Говорит, что целый день он ждал этого мгновения. Вот вы сами прочтете его письмо. Говорит, что в первый год заключения услышал как-то раз плач ребеночка… А через два года услышал выстрел… — Ванхеде бросил быстрый взгляд на Антуана, который, слушая рассказчика, невольно следил за ним с любопытством. — Я вам завтра письмо принесу, — добавил он и снова сел.
— Только не завтра, — сказал Жак. — Завтра меня здесь не будет.
Ванхеде, казалось, ничуть этому не удивился. Но снова повернулся к Антуану и после недолгого молчания поднялся.
— Вы уж меня извините. Я, конечно, вам помешал. Но мне хотелось поскорее сообщить вам о Владимире.
Жак тоже встал.
— Ты слишком много сейчас работаешь, Ванхеде, побереги себя.
— Да нет.
— Все еще у Шомберга и Рита?
— Все там же. — Ванхеде лукаво улыбнулся. — Стучу на машинке. С утра до вечера говорю: «Да, сударь», — и стучу себе, стучу. Ну и что из этого? Вечерами я снова собой становлюсь. Тут уж мне никто не помешает думать: «Нет, сударь!» — всю ночь напролет думай, хоть до самого утра.
При этих словах крошка Ванхеде откинул назад голову с льняным всклокоченным чубом, будто желая стать выше ростом. Он чуть наклонился в сторону Антуана, как бы обращаясь к нему:
— Я, господа, целых десять лет подыхал с голоду за эти идеи, — ясно, я ими дорожу.
Потом он подошел к Жаку, протянул ему руку, и вдруг его дискантовый голос дрогнул:
— Может, вы уезжаете?.. Очень жаль. А знаете, мне было так приятно к вам сюда заходить.
Жак, взволнованный, ничего не ответил, только ласковым жестом положил руку на плечо альбиноса. Антуану вспомнился тот человек со шрамом. Тому тоже Жак положил руку на плечо, тем же дружеским, подбадривающим, чуть покровительственным жестом. Нет, положительно, в этих странных кружках Жак занимал особое положение, с ним советовались, дорожили его одобрением, боялись его критики, и особенно ясно: они приходили сюда набраться душевного тепла.
«Настоящий Тибо», — с удовлетворением подумал Антуан. Но тут же ему стало грустно. «Жак не останется в Париже, — твердил он про себя, — вернется в Швейцарию, будет здесь жить, это уж наверняка». И хотя он старался убедить себя: «Мы будем переписываться, я буду ездить к нему, это же не как раньше, когда мы не виделись целых три года… — его терзала пронзительная тревога. — Но какому делу он себя посвятит, как сложится его жизнь среди этих людей? Куда он приложит свою силу? Значит, вот оно, то чудесное будущее, о котором мечтал я для него?»
Жак, взяв за руку своего друга, повел его к дверям, стараясь ступать такими же мелкими шажками. Тут Ванхеде оглянулся, робко поклонился Антуану и исчез на лестничной площадке вместе с Жаком.
До Антуана в последний раз донесся тоненький голосок с присвистом:
— Все, все продажно… Они терпят при себе только рабов, только тех, кто перед ними пресмыкается…
X
Вошел Жак. И об этом визите он не счел нужным дать никаких объяснений, точно так же, как и после встречи с велосипедистом в пастушьем плаще. Он налил себе стакан воды и выпил ее мелкими глотками.
Не зная, как приступить к разговору, Антуан закурил сигарету, поднялся, швырнул в огонь спичку, подошел к окну, рассеянно посмотрел вдаль, потом вернулся на прежнее место и снова уселся.
Молчание длилось несколько минут. Жак снова зашагал по комнате.
— Ничего не поделаешь, — вдруг брякнул он ни с того ни с сего, не прерывая ходьбы из угла в угол. — Постарайся понять меня, Антуан. Ну скажи, как, как мог я пожертвовать тремя годами, тремя годами жизни ради их университетов? Подумай только.
Еще ничего не поняв, Антуан сделал внимательную мину человека, заранее согласного со всем, что бы ни сказал собеседник.
— Это тот же коллеж, только чуть подмалеванный, — продолжал Жак. — Эти лекции, уроки, бесконечные рефераты! Безоговорочное почтение ко всем и ко всему!.. А это панибратство умственное и прочее! Жвачка всем стадом в душных загонах! Достаточно послушать их жаргон. Ни за что бы я не выдержал! А педели, а жратва!..
Ты пойми меня, Антуан… Я вовсе не хочу сказать… Конечно, я их уважаю… У педагогов такое ремесло, что выполнять его честно можно, только веря в него. Конечно, они даже чем-то трогательны, я имею в виду их достоинство, их умственные усилия, верность своему делу, столь мизерно оплачиваемому. Да, но… Нет, все равно ты не можешь меня понять, — пробормотал он, помолчав. — Не только из-за того, чтобы избежать казенной лямки, не из-за отвращения к этой школьной системе… Нет, нет… Но это же смехотворное существование, Антуан! — Жак остановился, потом повторил: — Смехотворное! — упорно глядя на квадратики паркета.
— Значит, когда ты виделся с Жаликуром, — спросил Антуан, — ты уже решил?..
— Ничего подобного! — Жак так и стоял неподвижно посреди комнаты, вскинув бровь, глядя на пол, очевидно, честно стараясь восстановить в памяти прошедшее. — Ох, этот октябрь! Вернулся я из Мезон-Лаффита в состоянии… словом, в самом плачевном состоянии! — Он ссутулился, будто на плечи ему легла невидимая тяжесть, и буркнул: — Столько всего, чего нельзя было примирить…