— Ох и проклятая погода,— сказал сидевший рядом с командиром дивизии седой и рябоватый полковник-артиллерист.— Если не дождь, хоть бы дымка была, а то воздух как стекло; одно хорошо, что солнышко немцу в глаза светит, он ведь с запада бьет.
Но, видимо, солнце не мешало немецкому артиллеристу. Со второго выстрела снаряд врезался прямо в шедшую рядом с родимцевской лодку.
В этой лодке лишь один человек, сидевший на самом носу и свалившийся при взрыве в воду, уцелел и поплыл обратно к левому берегу. Остальные пошли ко дну.
Когда уцелевший боец-связист подплыл к берегу, на песок вылетел маленький автомобиль и представитель Ставки генерал Голиков, соскочив с него, подбежал к воде и крикнул:
— Командир дивизии цел, жив?
Боец, оглушенный взрывом и весь захваченный чудом своего спасения, махнул тяжелыми, полными воды рукавами и дрожащими губами ответил:
— Один я остался. Только я подумал, обязательно бить будет, он и ударил, сам не знаю, как жив остался, плыву и не понимаю куда.
Лишь через час Голикову сообщили, что Родимцев благополучно высадился на сталинградский берег и находится на своем командном пункте.
Временный командный пункт дивизии помещался в пяти метрах от берега, среди глыб кирпича и обгоревших бревен, в неглубокой яме, прикрытой листами кровельного железа.
Родимцев и комиссар дивизии Вавилов, полнотелый, бледнолицый москвич, спотыкаясь о камни, подошли к яме, у которой стоял красноармеец в рыжих сапогах с автоматом на груди.
— Есть связь с полками? — спросил командир дивизии, наклонившись над ямой.
Этот вопрос тревожил его еще на том берегу и во время переправы, и первые его слова в Сталинграде были именно о связи с полками.
Из ямы выглянул начальник штаба майор Бельский. Он поправил пилотку, сбившуюся на затылок, и отрапортовал, что связь имеется с двумя полками, третий, выброшенный северней, пока отрезан от управления дивизии.
— Противник? — отрывисто спросил Родимцев.
— Жмет? — спросил комиссар и присел на камень, чтобы отдышаться. Глядя на спокойное, деловито будничное лицо Бельского, он удовлетворенно кивнул головой — комиссар в душе восхищался работягой Бельским, неизменно спокойным и добродушным. Шутя рассказывали, что однажды, когда немецкий танк въехал на штабной блиндаж и, елозя гусеницами, старался смять перекрытие, полупридавленный Бельский, светя ручным фонариком, поставил на карте с обстановкой аккуратный ромбик: «Танк противника на командном пункте дивизии».
«Вот бюрократ»,— шутили о нем.
И теперь, стоя по грудь в яме и отгибая рукой лист кровельного железа, он смотрел на Родимцева своими спокойными, неулыбающимися глазами совершенно так же, как неделю назад в кабинете, докладывая о наличном вещевом довольствии.
«Золотой вояка»,— с умилением подумал комиссар, слушая Бельского.
— Новый командный пункт оборудую в трубе,— сказал Бельский,— там почти в полный рост стоять можно. Вода по дну течет, я велел саперам деревянный настил сделать. А главное, метров десять земли над головой — условия есть.
— Да, условия,— задумчиво повторил Родимцев, рассматривая план города, только что переданный ему Бельским,— на плане были помечены позиции, занятые дивизией.
Командные пункты полков разместились в двух-трех десятках метров от берега. Командиры батальонов и рот, полковые пушки, батальонные и ротные минометы расположились в ямах, в овраге, в развалинах домов, стоящих над обрывом. Тут же неподалеку разместились стрелковые подразделения.
Бойцы, не ленясь, рыли в каменистой почве окопы, ячейки, строили блиндажи и землянки — все чуяли опасность, наползавшую с запада.
Не надо было смотреть на план города — прямо с воды открывалось расположение двух стрелковых полков и огневых средств дивизии.
— Что ж, затеяли здесь долговременную оборону строить без меня? — и Родимцев показал рукой вокруг.
— Тут и проволочной связи не нужно,— сказал Бельский,— команду голосом можем передавать из штадива в полки, а из полков в батальоны и роты.
Он посмотрел на Родимцева и замолчал. Молодое лицо генерала было сердито, нахмурено; редко Бельский видел его таким.
— Кучно очень лепитесь к воде и друг к другу, чувствуется, что боитесь,— сказал он и, отойдя от ямы, стал прохаживаться по берегу.
Вдоль берега валялись каменные глыбы, обгорелые бревна, листы кровельного железа.
Обрыв, ведущий к городу, был крутой и каменистый, множество тропинок вело вверх, где белели высокие городские дома с выбитыми стеклами.
Было довольно тихо, лишь изредка рвались мины да с воем и свистом, заставляя всех низко пригибаться, проносился над Волгой желто-серый «мессер», хрипя пулеметными очередями и нахально постукивая скорострельной пушчонкой.
Но чувство тревоги возникало не от привычных для многих выстрелов, по-настоящему жутко становилось в минуты тишины. Все люди в дивизии, от генерала до солдат, понимали, что они сейчас стоят на главной дороге немецкого наступления. Так тревожно и тихо бывает на рельсах — кажется, можешь и прилечь, и присесть, но знаешь, пройдет время, и с грохотом налетит огромный и стремительный состав.
Вскоре подошел комендант штаба и лихо отрапортовал, что оборудован новый командный пункт.
Родимцев все с тем же нахмуренным, злобным выражением сказал ему:
— Почему в кубанке? На свадьбу в деревню приехали? Надеть пилотку!
Улыбка исчезла с широкого молодого лица коменданта.
— Слушаюсь, товарищ генерал-майор,— сказал он.
Родимцев молча пошел на новый командный пункт, сопровождаемый штабом.
Он поглядел на красноармейцев, несущих к окопам и блиндажам бревна, доски, куски железа, и, покосившись на тяжело дышащего комиссара дивизии, насмешливо сказал:
— Видал? Как бобры, прямо на воде долговременную оборону строят.
Жерло трубы темнело в десяти метрах от берега.
— Ну вот и дома, кажется,— сказал комиссар.
Видимо, очень страшен был сталинградский берег в этот сияющий, веселый день, если, уходя от ясного неба, от солнца и прекрасной Волги в черную трубу, выложенную заплесневевшим камнем, в затхлую духоту, люди с облегчением вздыхали и выражение напряженной суровости в их лицах сменялось успокоением.
Бойцы комендантской роты вносили в трубу столы и табуреты, лампы, ящики с документами, связисты налаживали провода телефонных аппаратов.
— Мировой у вас КП, товарищ генерал,— сказал немолодой связной, который еще на Демиевке, в Киеве, передавал в батальоны приказы Родимцева.— Тут и для вас вроде особое помещение — вот на ящиках, и сено есть, отдохнуть, полежать.
Родимцев хмуро кивнул ему и ничего не ответил.
Он прошелся по трубе, постучал пальцем по камню, прислушался к журчанию воды под ногами и, повернувшись к начальнику штаба, спросил:
— Зачем телефоны тянем? Голосом будем команду передавать, все рядом на пляже, в купальнях сидим.
Бельский видел, что командир дивизии недоволен, но так как спрашивать у начальника о причинах и поводах недовольства не полагалось. Бельский с почтительной грустью помолчал.
Комиссар дивизии, наблюдая хмурое и злое лицо Родимцева, и сам начал хмуриться.
Никто, пожалуй, в дивизии не знал столько о людской силе и людских слабостях, как комиссар Вавилов. Он знал, что десятки глаз пытливо смотрят на Родимцева. Он знал, что через штабных, связных, телефонистов, посыльных, адъютантов и вестовых в штабах {21} полков и батальонов скоро будут передавать о генерале: «Все ходит, не присел ни разу», «На всех сердится, даже Бельского обложил — нервничает, сильно нервничает!»
И думая об этом, комиссар дивизии сердился на Родимцева: надо было помнить, что в этих необычных, тяжелых условиях в штабах полков и батальонов начнут переглядываться, шепотом говорить: «Ну ясно, дело худо, нет уж, отсюда не выберемся». А ведь Родимцев знал о том, что именно так будут говорить. Не раз комиссар восхищался его умением усмехнуться под тревожными взглядами и, слушая донесение: «Немецкие танки ползут к командному пункту»,— спокойно проговорить: «Выкатить гаубицы для стрельбы прямой наводкой, а пока давай обед кончать!»
Когда наладили связь, Родимцев позвонил командарму и доложил о переправе дивизии.
Командарм сказал ему:
— Имейте в виду, передышки после марша не будет, надо наступать.
— Есть, товарищ командующий,— ответил Родимцев и подумал: «Какая уж тут передышка».
Родимцев вышел на воздух. Он присел на камень, закурил, поглядел на далекий левый берег, задумался.
На душе у него было тяжело и спокойно — знакомое ему чувство, приходившее в самые трудные часы войны.
В солдатской пилотке, с накинутым на плечи зеленым ватником, сидел он поодаль от общей суеты человеческого муравейника.