14 сентября с утра советские части вновь контратаковали немцев на центральном участке фронта. Немцы были несколько потеснены. Однако мощной силой танков и авиации они нейтрализовали успех советских частей и продолжали штурм центральной части города.
К трем часам дня немцы захватили вокзал Сталинград 1-й и значительно расширили зону прорыва в центре города.
22
С утра блиндаж командующего армией Чуйкова сотрясался от грохота авиационных бомб.
Командарм сидел на койке, застеленной серым одеялом. Он сидел, опершись локтями о маленький столик, запустив пальцы в волосы, красными от бессонницы глазами тяжело смотрел на лежавший перед ним на столе план города. Курчавые, спутанные волосы, большой мясистый с горбинкой нос, небольшие, темные, но яркие глаза, засевшие под выпуклыми надбровными дугами, толстые губы — все это придавало смуглому и полнокровному лицу его выражение особое, угрюмое, властное и привлекательное.
Командарм вздохнул, переменил положение тела и подул на кисть руки — кожа мучительно зудела: обострившаяся нервная экзема не давала ему покоя ни днем, в часы оглушающих налетов немецкой авиации, ни ночью, в пору упорной и лихорадочной работы.
Электрическая лампа, подвешенная над столом, покачивалась, белые сыроватые доски, обшивавшие стены и потолок блиндажа, страдальчески вздыхали и скрипели. Висевший на стене револьвер в желтой кобуре то начинал раскачиваться, подобно маятнику, то вздрагивал, собираясь сорваться с гвоздя. Ложечка на блюдце рядом с недопитым стаканом чая позванивала и дрожала, зараженная дрожью земли. Оттого, что лампа покачивалась, тени предметов шевелились по стенам, вздрагивали, то набегали к потолку, то сбегали к полу.
Минутами этот тесный блиндаж напоминал каюту парохода во время морской качки, и чувство тошноты подкатывало к горлу.
Отдельные звуки разрывов за толстым сводом и двойными дверями сливались в нечто гудящее и вязкое, ноющее, имеющее, казалось, тяжелую массу. Этот звук давил на темя, царапал мозг, вызывал резь в глазах, обжигал кожу. Этот звук проникал в самое нутро, мешал сердечному ритму и дыханию. Он, видимо, не был лишь звуком, с ним сливалась и смешивалась лихорадочная дрожь земли, камня, дерева…
Так обычно начиналось утро — немцы с рассвета и до заката долбили авиационными бомбами то один, то другой участок прибрежной земли.
Генерал провел языком по пересохшим от бесконечного ночного курения деснам и губам и, продолжая глядеть на карту, вдруг зычно крикнул адъютанту:
— Сколько сегодня?
Адъютант, хотя и не расслышал вопроса, но, уже зная, каков бывает первый утренний вопрос, ответил:
— До двадцати семи одномоторных,— и склонился над столом, проговорив над ухом командующего: — Пашут, паразиты, одни приходят, другие уходят, волнами до самой земли пикируют. Метров сто пятьдесят отсюда рвутся.
Чуйков посмотрел на часы — было без двадцати минут восемь. Уходили пикировщики обычно в девятом часу вечера, оставалось терпеть бомбежку «всего» еще часов двенадцать-тринадцать… «Минуток восемьсот»,— сосчитал он и крикнул:
— Папирос!
— Чай пить будете? — переспросил, не расслышав, адъютант, но, поглядев на нахмуренное лицо командующего, поспешно прибавил: — Понятно, папирос.
В блиндаж вошел плотный, большелобый, с лысеющей головой человек, с петлицами дивизионного комиссара. Это был член Военного совета армии Гуров. Он обтер платком лоб и щеки, отдуваясь, сказал:
— Меня с койки сдуло, немецкий будильник опять ровно в половине восьмого начал.
— Сердце у тебя не в порядке, товарищ член Военного совета,— крикнул командующий, покачав головой,— дышишь тяжело!
Политработники, некогда знавшие Гурова по Военно-педагогическому институту и вновь встретившие его в грозные дни волжской обороны, находили, что прежний Гуров и член Военного совета Гуров похожи друг на друга. Но самому Гурову казалось, что он совершенно изменился за войну, и ему иногда хотелось, чтобы дочь поглядела на него, «папочку», в те минуты, когда он весной 1942 года выходил на танке из-под Протопоповки или теперь пробирался в сопровождении автоматчика на командный пункт дивизии, выдерживающей немецкие удары с земли и воздуха.
— Эй,— закричал в сторону полутемного коридора командующий,— скажи, пусть дадут чаю!
Когда девушка в кирзовых сапогах, уже знавшая, что́ такое «чай» в такое утро, как это нынешнее, внесла селедку с луком, икру и копченый язык, дивизионный комиссар сказал, глядя, как она ставит на стол две граненые стопки:
— Три давайте, сейчас начальник штаба придет.— Он показал рукой, что у него в голове все смешалось от бомбежки, и спросил: — Сколько часов мы не виделись, часа четыре?
— Поменьше, в пятом часу кончил заседать Военный совет, а начальник штаба еще минут сорок у меня сидел, латали тришкин кафтан,— проговорил командующий.
Член Военного совета сердито посмотрел на раскачивающуюся электрическую лампочку и, подняв ладонь, остановил ее.
— Бедность не порок,— сказал он,— тем более что скоро будем богаты, очень, очень будем богаты.— Он улыбнулся.— Вчера пробрался в штаб пехотного полка к командиру майору Капронову. Сидит командир под землей в магистральной подземной трубе со своими людьми, ест арбузы и говорит: «Поскольку они мочегонные, я сижу в водопроводной трубе, далеко ходить не нужно». А кругом ад кромешный. Хорошо, что смеется. Счастливое свойство. Пришел с заседания от тебя ночью — меня ждал Кузнецов, комиссар дивизии НКВД. Пять их полков растянулись от заводов до центра. Двести шестьдесят девятый полк отходит, беспрерывные атаки — танки и пехота. Потери огромные, в двести семьдесят первом полку сто десять человек осталось, а из них сорок человек в партию подали! О чем это говорит? В двести семьдесят третьем сто тридцать пять человек осталось. А какие у них полки были полнокровные!
Командующий ударил кулаком по столу, закричал не для того, чтобы пересилить внешний шум, а от внутренней ярости и боли:
— Я от командиров и солдат требую всего невозможного, сверхчеловеческого! А дать что могу им? Роту охраны штаба в подкрепление, штабную батарею, легкий танк, что ли? А какие люди дерутся, какие люди! — Он снова ударил кулаком, да так, что привычная к бомбежке посуда подскочила, и налился темной краской.— Если не подоспеют подкрепления, вооружу штаб гранатами и поведу! Черт с ним! Чем в мышеловке этой сидеть или в воде барахтаться. Хоть вспомнят тогда! Не оставил, скажут, без подкрепления вверенные войска.
Он исподлобья, нахмурив брови, поглядел, положив руки на стол. Молчание длилось долго, потом по его лицу от углов глаз {20} пошла лукавая улыбка.
Улыбка, медленно, с трудом преодолевая угрюмую складку губ, осветила все его лицо, и оно, потеряв свое грозное выражение, посветлело, засмеялось.
Он погладил дивизионного комиссара по плечу:
— Вы тут похудеете, ты то есть (они накануне, торжественно расцеловавшись, перешли на «ты» и еще сбивались, не привыкли). Похудеешь, похудеешь!
— Я знаю,— сказал Гуров и улыбнулся командующему,— похудею не только от немцев.
— Вот-вот, и от меня, от моего тихого характера. Да это ничего, похудеешь, для сердца полезно.— Он зычно позвал в телефон: — Второго! — И тотчас проговорил: — С утренней бомбежкой вас, что ж вы опаздываете? Или отдыхаете? Давайте, давайте, а то чай стынет.
Дивизионный комиссар прижал ладонью ложечку, звеневшую на блюдце, и увещевающе сказал ей:
— Да перестанешь ты дрожать,— и, подняв руку, снова остановил начавшую вновь качаться лампочку.
В это время вошел начальник штаба Крылов. Все в нем дышало неторопливым, необычайным в этой обстановке покоем. Большая голова с приглаженными, смоченными водой волосами, и чистый, без морщин, лоб, и большое лицо с крупным носом, и усталые большие карие глаза, и полные свежевыбритые щеки с несколько ноздреватой кожей, пахнущие одеколоном, и белые руки с овальными ногтями, и белая полоска над воротничком френча, и мягкие движения, и внимательная улыбка, с которой он взглянул на накрытый стол,— все принадлежало человеку непоколебимо, принципиально спокойному.
Негромкий голос его был почему-то слышен среди гула и грохота, и ему не приходилось кричать, как другим. То ли он умел произносить слова именно в те мгновения, когда несколько смолкал гул бомбежки, то ли научился выбирать какой-то особый тембр голоса, не заглушаемый громом войны, то ли спокойствие его было настолько сильно, что оно не смешивалось с раскатами штурма и всплывало, как масло на поверхности гремящих вод.
Вся война прошла для него в грохоте осады, и он привык к нему — молотобоец, привыкший к грому молота.
Осенью 1941 года он был начальником штаба армии, оборонявшей Одессу, затем — начальником штаба армии, оборонявшей двести пятьдесят дней Севастополь, сейчас он стал начальником штаба армии, оборонявшей Сталинград.