Потрясенные красноармейцы смотрели на гибнущих, а понтоны, баржи, катера все шли к правому берегу.
Дивизия приближалась водой к Сталинграду, и как передать то, что чувствовали и о чем думали тысячи людей, вступив на баржи, глядя на увеличивающуюся текучую полоску воды между плоским берегом Заволжья и бортом, слушая тревожный плеск волны и пение мин, всматриваясь в выплывавший из дымки белый город.
В эти долгие минуты переправы люди стояли молча, редко кто-либо произносил слово. В эти минуты люди бездействовали, они не могли ни стрелять, ни окапываться, ни кинуться в атаку. Люди думали.
Можно ли передать чувства этих многих тысяч людей? Можно ли передать то, что объединяло хаос надежд, страха, воспоминаний, любви, сожалений, привязанностей этих тысяч таких различных людей, многодетных отцов и юношей, горожан и крестьян, собравшихся сюда из сибирских деревень, с украинских и кубанских полей, из городов и заводских поселков?
24
Когда баржи отчалили, Вавилов пробрался к борту — инстинктивное чувство, заставившее его стать в том месте, которое было поближе к берегу.
После беспрерывных гудков, гула грузовиков, тяжелого топота и криков команды странной казалась вдруг наступившая тишина, лишь вода чуть слышно хлюпала у борта да минутами ветер доносил стук мотора буксирного катера.
Ветерок обдувал разгоряченное лицо, прохладная влага касалась сухих, растрескавшихся губ и воспалившихся от пыли век.
Вавилов оглядел реку, близкий, рукой подать, берег. Кругом молчали красноармейцы, озирались, как и он. Томительно медленно ползла баржа, а расстояние от берега, казалось, увеличивалось быстро — вот уж не видно песка на дне, и вода стала серой, железной. А город в белой дымке все был далеким, кажется, и за день до него не доползет баржа.
Течение сносило баржу, канат вздрагивал, постреливал от напряжения, а при развороте он ослабел и ушел в воду, и казалось, сейчас буксир резко дернет и канат оборвется, баржа поплывет вниз по течению все дальше от молчаливого города, пойдет среди тихих берегов, где лишь белый песок, птицы… Берегов не станет видно, баржа уйдет в море, и кругом будут лишь синяя вода, да небо в облаках, да тишина. И на минуту захотелось уплыть, выскользнуть в тишину, в покой, в безлюдье. Хоть на день, хоть на час отдалить войну.
Сердце вздрогнуло, буксир натянул канат, но баржа все ползла и ползла.
Стоявший рядом с Вавиловым Усуров тряхнул своим вещевым мешком и сказал:
— Пустой, пара белья, мыла кусочек, ниточка да иголочка: в кулак все имущество зажать можно. Все побросал в дороге.
Он впервые заговорил с Вавиловым после происшествия с платком, и Вавилов мельком оглядел Усурова: чего это он завел разговор — мириться надумал?
— Тяжело, что ли, нести? — спросил он.
— Нет. Шел на службу, так сидор нагрузил, жена поднять не могла. А теперь бросил, ни к чему эта жадность, что в гражданке у меня была.
Вавилов понял, что Усуров заговорил с ним не просто так, лишь бы поговорить,— разговор был серьезный. Он кивнул в сторону правого берега и насмешливо сказал:
— Там барахолки нет, зачем же барахло?
— Верно, зачем барахло,— согласился Усуров и оглядел огромный, на десятки километров вдоль Волги раскинувшийся город, в котором не было ни базаров, ни пивных, ни бань, ни кинокартин, ни детских садов, ни школ.
Он придвинулся к Вавилову и сказал шепотом:
— В свой смертный бой вступаем, нам полагается без всякой этой ерунды,— и он тряхнул пустым мешком.
Слова эти, произнесенные на тихой барже посреди Волги, произнесенные не безгрешным человеком, как-то странно подействовали на Вавилова, словно ветерок прошел по груди. И стало ему как-то не по-обычному печально и спокойно.
А Сталинград стоял под безоблачным небом — город, где беда ходила по пустым улицам и площадям, где не шумели, не дымили заводы, не торговали магазины, не спорили мужья с женами, не ходили дети в школы, где не пели под гармонику в саду на заводской окраине.
Вот в эту минуту и налетели немецкие самолеты, стали рваться в воде снаряды и мины, заголосил, зашелестел воздух, разодранный осколками.
И странное произошло с Вавиловым. Он сперва вместе со всеми кинулся на самый край кормы, хоть на шаг ближе быть к берегу, от которого отчалил, стал всматриваться, мерить расстояние — удастся ли доплыть? Жарко и душно сделалось, так тесно сгрудились люди на корме. Запах пота, быстрое человеческое дыхание сразу перешибли волжский ветер, словно над головой была крыша красного вагона, а не небесный простор. Некоторые переговаривались, а большинство молчало, только глаза у всех были воспаленные, быстрые.
На минуту отталкивающим показался город, к которому тянул буксир, и таким сладостным и привычным — спокойный заволжский песок.
Мелькнула в памяти дорога, сперва последние минуты пути до Волги, разгрузка машин, а потом дорога встала вся, без краю, темным, угрюмым видением — крутящаяся пылища, горячие глаза на залепленных пылью лицах, как будто глядящие из земли, степь в бледных шершавых пятнах солончаков, змеиные шеи верблюдов, седые головы старух беженок, отчаянные лица матерей, склоненные над вопящими, подопревшими грудными ребятами.
Вспомнилась молодая украинка с помутившимся разумом — она сидела у дороги с котомкой на плечах, смотрела безумными глазами на клубящуюся над степью желтую, крутую пыль и кричала:
— Трохыме! Земля горыть… Трохыме! Небо горыть! — И старуха, видимо мать безумной, хватала ее за руки, не давая рвать рубаху.
Дорога все тянулась дальше, и снова он увидел спящих детей, лицо жены в тот час, когда шел со двора навстречу красному рассвету.
Дорога тянулась все дальше — мимо кладбища, где похоронены мать, отец, старший брат, шла среди поля, где стояла веселая, зеленая, как его ушедшая молодость, рожь, уходила в лес, к реке, к городу, и он шел по ней, сильный, веселый, и рядом шла Марья, и поспевал на кривых ножках младший сынок Ваня…
Тоска ожгла его, все дорогое ему — жизнь, земля, жена, дети — было там, впереди, куда тащил буксир, а за спиной остались сиротство, желтая пыль. По тем заволжским дорогам он уж не выйдет к дому, навек потеряет его. Здесь, на этой реке, сошлись и вновь навсегда, навек, разбегались, как в слышанной в детстве сказке, две дороги.
Выйдя из толпы, сгрудившейся на корме, Вавилов пошел вдоль борта, глядя на всплески воды, поднятые взрывами снарядов.
Немец не хотел пускать его домой, отгонял в заволжскую степь, бил изо всех сил снарядами и минами, налетал с воздуха.
Город был уже близок, ясно виднелись пустые глазницы окон, полуобвалившиеся, в трещинах, стены, свисавшая с крыш покоробленная жесть. Видна была мостовая в каменных обвалах, провисшие балки межэтажных перекрытий, остатки обуглившихся стропил. На набережной у самой воды стоял легковой автомобиль с открытыми дверцами, он словно собрался въехать в реку и раздумал в последнюю минуту. А людей не было видно.
Город все рос, ширился, увеличивался, выступал во все новых подробностях, в строгой, печальной тишине и покое, втягивал в себя…
Вот уже косая тень высокого обрыва и стоящих на нем домов лежит на воде — в этой широкой, сумрачной полосе вода тихая, снаряды с размаху перелетают ее.
Буксир стал разворачиваться вверх по течению, а баржу занесло и сильным током быстрой прибрежной воды погнало к берегу.
За это время многие перешли с кормы на борт и на нос, и строгая, холодная тень от сожженных домов легла на лица людей, и они стали еще более печальны, задумчивы, спокойны.
— Вот и дома,— негромко сказал кто-то.
И Вавилов ощутил, что вот здесь в его солдатские руки попадает ключ от родной земли, ключ к родному дому, ко всему святому и дорогому для человека.
Может быть, это сокровенное, глубоко скрытое ощущение, вдруг ясно и просто осознанное Вавиловым, и было общим для тысяч молодых и старых человеческих, солдатских сердец.
25
Переправа 13-й дивизии закончилась на рассвете 15 сентября. В донесении командующему Родимцев сообщал о незначительных потерях. Переправа, несмотря на сильный минометный и артиллерийский огонь, прошла успешно.
Днем генерал сам переправился на правый берег. В нескольких метрах от его лодки шла лодка с бойцами батальона связи.
Рябь, поднятая ветерком в спокойной воде затона, и волна на стрежне, там, где течение выходило из-за Сарпинского острова, «Золотая звезда» и ордена на груди молодого генерала, желтая банка от консервов, брошенная на дно лодки для отчерпывания воды,— все сияло и сверкало. Это был ясный и легкий день, богатый теплом, светом, движением.
— Ох и проклятая погода,— сказал сидевший рядом с командиром дивизии седой и рябоватый полковник-артиллерист.— Если не дождь, хоть бы дымка была, а то воздух как стекло; одно хорошо, что солнышко немцу в глаза светит, он ведь с запада бьет.