Андрей был в Средней Азии по малярийным делам и, встретив среди пограничников несколько нехарактерных случаев этой болезни, заподозрил клещевой возвратный тиф, который часто путают с малярией. Однако это была, по-видимому, какая-то особая форма возвратного тифа.
Можно было проверить догадку, заразив кровью больного белых мышей. Но белых мышей не удалось достать на заставе, да не было уверенности в том, что они окажутся восприимчивыми к этой форме болезни. Оставалось только одно: заразить себя и таким образом увезти «особую форму» с собой; Андрей уверял меня, что это единственный выход.
Инкубационный (скрытый) период возвратного тифа продолжается около десяти суток, и Андрей, у которого были дела в Ташкенте, рассчитал, что первый приступ начнется на другой день после возвращения домой. Он ошибся, впрочем немного. Температура поднялась в дороге, за тридцать шесть часов до Москвы.
Возвратный тиф протекает остро, с внезапными приступами, с ознобом, с мучительными головными болями. Андрей всегда плохо переносил высокую температуру и знал, что будет болеть тяжело. Не два и не три, а семь приступов перенес он, и каждый раз терял сознание, бредил, умолял меня не уходить, хотя я дежурила у него днем и ночью, жаловался, что доктора не позволяют ему наблюдать за течением болезни, и требовал, чтобы в Среднюю Азию для борьбы против песчанок была немедленно направлена крупная воинская часть, располагающая всеми средствами современного вооружения.
Исчезнувший мир
Хорошенькая собачка с торчащими ушками злобно лает, едва я приоткрываю калитку, куры взволнованно лопочут, гусь бросается на меня, растопырив крылья, сердито вытянув шею, – нельзя сказать, что в этом доме приветливо встречают гостей. Одутловатый человек, с набрякшим лицом, спускается с крыльца маленькой веранды.
– Вам кого?
Собачка лает, он грубо отбрасывает ее ногой.
– Здесь живет Раевский?
– Это я. А в чем дело?
Как будто живые портреты один за другим быстро сменяются передо мной в эту минуту: вот толстый гимназист в распахнутой шубе стоит перед дверью гадалки, и под бобровой шапкой видно его потное, взволнованное лицо. Вот наглый, мрачно-иронический субъект уговаривает меня украсть у Павла Петровича письма знаменитой актрисы. Вот сытый, самодовольный нэпман-делец ведет под руку красавицу по ресторанному залу… Портреты расплываются, тают. Обрюзгший, опустившийся человек с висящими под подбородком восковыми складками кожи, с грязным кадыком, торчащим из воротника синей засаленной куртки, всматривается в мое лицо тревожно моргающими глазами.
– Вы меня не узнаете?
– Нет.
– Моя фамилия – Власенкова. Мы встречались… Мне нужно поговорить с вами.
Он медлит. Потом бормочет нехотя:
– Заходите.
Маленькая, грязная веранда. Некрашеный стол, на котором лежат огромные, желтые, перезревшие огурцы, тыква, репа. Рамы, составленные из обломков стекол, грубо скрепленных замазкой. Низкое, ободранное сиденье из автомобиля, на которое я не решаюсь сесть и на которое, вынимая из кармана кисет, садится хозяин.
– Где же мы встречались?
Он странно обрывает последнее слово, а потом слышится невнятный шум, бормотанье – словно за него договаривает кто-то другой.
– Я лопахинская, как и вы. Однажды – много лет назад – вы были у нас в Лопахине. Тогда я еще училась в школе, жила с отцом. Но вы приходили не к отцу, а ко мне. С одной просьбой… Вы вспоминаете?
– Нет.
– Эта просьба касалась доктора Павла Петровича Лебедева. Его знал весь город – и вы, разумеется, тоже.
Он вынимает кисет и молча насыпает махорку на клочок газетной бумаги.
– Ну, знал. И что же?
– Через несколько лет… Это было в Ленинграде… я пришла к вам с Дмитрием Дмитричем Львовым. Он требовал тогда, чтобы вы вернули ему записки покойного Павла Петровича, которые, по его сведениям – и по моим, – должны были храниться у вас.
– Какие записки? Не помню.
– Да как же вы не помните? Вы напечатали письма актрисы Кречетовой… Вам отдал их мой отец. Но, кроме этих писем, среди бумаг Павла Петровича были его записки. Дмитрий Дмитрич требовал их у вас. Вы отказались. Потом, когда вы уехали из Ленинграда, я пыталась узнать, где находятся эти записки. Была у прокурора, писала в угрозыск.
Он сворачивает самокрутку, завязывает кисет.
– Ага! Вот теперь вспомнил! Так это из-за вас они ко мне приставали?
– Кто они?
– Те, кому вы писали. А зачем вам эти записки?
Снова обрывает последнее слово – и шум, бормотанье, точно договаривает кто-то другой.
– Во-первых, это научный труд, имеющий большое значение. Во-вторых, он принадлежит человеку, который был мне близок и дорог.
Раевский курит, молчит. Кажется, он только теперь узнает меня. Движение интереса пробегает по тяжелому лицу с темными, длинными мешочками под глазами.
– Н-да, а вы тоже порядочно изменились. Врач, вы сказали?
– Да.
– Преподаете?
– Нет, занимаюсь наукой.
– А как вы узнали мой адрес? У Глафиры?
– Нет. У отца. Кто-то из земляков сообщил ему, где вы живете.
Самокрутка гаснет. Он шарит по карманам, заходит в комнату. Дверь остается полуоткрытой: деревянный лежак, подушка без наволочки, сенник, прикрытый изорванным одеялом. Овощи на окне, на полу – огородник? Пустое, пропахшее табаком жилье одинокого, одичавшего человека. Возвращается. Снова садится.
– Когда вы с Митькой были у меня в Ленинграде, он мне сказал, что только специалист может оценить эти записки. Так?
– Да.
– Ну, вот я их специалисту и отдал.
– Кто же этот специалист?