— А как же ты… — начал было я, обернувшись к Трофиму, но тот строго взглянул на меня.
— Как видишь. Решили мы с Домной ехать в город. Будем шукать ей работу. Может быть, пойдет в прислуги, а то и на фабрику. Не киснуть же ей в хуторе до скончания века.
Тут только я заметил, что Трофим весел и чем-то очень доволен. Домнушка тоже тепло улыбалась ему. На ее стройных ногах блестели новые башмаки на пуговках и такие же новенькие резиновые глубокие калоши. Вон как! Труша и свою милую сумел принарядить!
— Ну, мы пойдем, а то опоздаем, — вскидывая на плечо корзину, сказал Труша. — Прощевай, Ёрка! Увидимся ай нет — неизвестно.
Он кивнул мне, переглянулся с Домной. Та потупила свои чуть шальные глаза, на ярких, много раз целованных губах ее, как мгновенный солнечный блик, мелькнула усмешка.
— Пошли, пошли, Труша. Поезд скоро, — грудным голосом заторопила Домна и вызывающе стрельнула в меня взглядом. «Хоть ты и знаешь, как я ходила с Аникием Рыбиным на сеновал за сало и пироги, а мне теперь на это наплевать», — казалось, подумала она.
Трофим и Домнушка зашагали быстро, постепенно скрываясь за пеленой мартовской непогоди. Я озадаченно глядел им вслед…
Новая ступень
И еще одно знойное лето отпылало над казачьим хутором.
Было оно, к счастью, урожайным и медоносным. Казалось, природа хотела доказать людям, что ей безразличны их кровавые дела, бессмысленная война и она по-прежнему, что бы ни случилось, остается щедрой.
Где-то лилась кровь, смерть собирала обильную жатву, а природа разостлала по земле пышный ковер цветов и трав, развесила звонкие хлебные колосья и плоды, всюду, где только могла родить земля.
Повеселел мой отец, подобрела мать. И хотя у нас было ульев немного, отец сумел не только откачать десятка полтора пудов меда, но и оставить в запас для подкормки слабых семей и вновь прирастить пасеку до двадцати новых уютных пчелиных домиков.
Это лето было и для меня необычным. Я находился в состоянии необъяснимой восторженности. В душе то и дело начинали петь то ликующие, то тревожные неясные голоса.
Иногда я садился за наш кособокий стол и выписывал в в школьную тетрадь или просто на клочок бумаги сочетания слов и целые фразы, отзвуки тех, что западали в душу при чтении. Слова играли во мне, как пенная брага, роились и звенели, подобно пчелам…
Начиная с весны мы много работали с отцом в хуторских садах. Я лазил по деревьям и пилой-ножовкой отпиливал сухие ветки. Мои ладони покрывались саднящими мозолями. От апрельского солнца и южного ветра кожа на лице потемнела, а на губах насыхала сладковатая корочка. Я чувствовал себя намного старше, сильнее.
Как-то я встретился с Иваном Роговым. Он недавно вернулся из города, где работал с дедом и дядей Афанасием в плотничьей артели. За год он вымахал в здоровенного, плечистого парня, ребячий голос его сломался и превратился в мужской бубнящий бас, на губе появилась белесая поросль. Как всегда, он начал хвастать своими мускулами и будто бы настоящей борцовской силой.
— Ну-ка попробуй, — сказал он, сгибая правую руку в локте.
Я попробовал: бицепсы его действительно стали крепкими, словно выточенными из дуба.
— Топором помахаешь с утра до вечера, а либо фуганком подвигаешь, так мускулы сразу нарастают, — похвастал Рогов.
Я показал ему свои мозоли. Он ощупал их, презрительно усмехнулся:
— Бывают мозоли рабочие, опытные… А твои — от неумения держать инструмент. Ты слабо держал пилку, ручка болталась в кулаке, как пестик в ступке, вот и набил… Не мозоль, а водянку, волдырь… Вот настоящая рабочая рука.
Рогов протянул мне ладонь. Я сжал ее, она была сухая и твердая, как точильный брусок.
— Слыхал я, ты опять с интеллигенией связался… — упрекнул Рогов.
Я рассказал о том, как переписывал роли и неудачно выступил на репетиции в драматическом кружке. Рогов снисходительно хмыкнул:
— Все это только забава.
Мне стало обидно:
— Почему «забава»? Это же театр, искусство!
— Для белоручек, — скривил губы мой приятель. — И с кем ты возишься? Батюшкин сын Ленька — дурачок, Нинка — его сестра, Наташка Расторгуева — лавочникова дочка… Шурка Пешиков! А всеми ими верховодит Ремезов, губастый парикмахер. Это же самая гнилая интеллигения! Сунься к ним — они засмеют. Мы для них — босявки, рвань. Вот они поэтому и вытурили тебя из кружка.
Мне было обидно слушать это.
— Разве они нарочно вытурили? — попробовал я возразить. — Я же не сумел… Там была Софья Степановна… И ребята есть умные, начитанные, от них многому можно научиться. Интеллигенция — это же образованные люди. Они учатся в гимназиях и университетах, много читают, знают побольше нас с тобой. Вот Ваня Каханов…
— А что — Ваня? — сердито перебил Рогов. — Чванится, нос задирает и с нами не хочет водить дружбу. Если он образованнее нас, пускай не задается и нами не пренебрегает. Недаром он к богачам льнет. Ну и пускай. А наше дело рабочее — топор, пила, рубанок… «Измученный, истерзанный наш брат мастеровой. Идет, как тень загробная, с работы трудовой»… — пропел Рогов куплет из распространенной в те годы песни. — А ты туда же, с ними… с буржуями.
Я был убит окончательно. Меня тянуло к «образованным», к той самой «интеллигении», о которой так презрительно отзывался Рогов… Мне казалось, только от них, от образованных, я узнаю многое из того, к чему так жадно стремилась моя душа.
Мне хотелось спорить, доказывать свою правоту. Мы долго шагали молча, и я раздумывал, чем бы сразить своего дружка. И меня осенило: книги! Я могу развеять его заблуждение книгами.
До нашей встречи я как раз был в библиотеке и нес оттуда пачку книг. Я спросил Рогова, читает ли он и какие книги уже прочитал.
— Ничего не читаю. И не собираюсь, — ответил мой приятель и пренебрежительно сплюнул сквозь зубы. — Зачем? Мое дело работать и зарабатывать копейки.
— Да как же ты! Как же без книг! — крикнул я негодующе.
— А так… — усмехнулся Рогов. — Я численник читаю… Календарь. И еще… такие, как у деда моего под застрехой. Помнишь? — Ваня подмигнул — Револют… Ре-во-лю-ция! — по слогам отчеканил Рогов. — А в численнике, в каждом листке, всегда есть что-нибудь полезное, например, как блинцы печь или огурцы солить.
Рогов явно издевался надо мной.
— А толстые книги нехай интеллигения читает… Их дело такое… Читай себе и читай, — добавил он.
…Я вспылил.
— Что ты затвердил: интеллигения, интеллигения… Во-первых, не интеллигения, а интеллигенция. Ин-тел-ли-ген-ция! — в свою очередь проскандировал я.
Ваня Рогов сожалеюще смерил меня с головы до ног маленькими свинцово-серыми глазами, недобро усмехнулся:
— А ты думаешь, я без тебя не знаю, как правильно говорить? Ведь грамматику мы одну с тобой учили. Я наших образованных нарочно, в насмешку «интеллигенией» называю. Разве батюшкины сынки и дочки да лавочниковы это интеллигенция? Они корчат из себя образованных, а сами темнее нас с тобой. Какая это интеллигенция? Так, ничто. Пфа! Плюнул и растер. Это же мелкая буржуазия… Вот кто!
— Откуда ты нахватался таких слов? — удивился я.
— Вот и нахватался… от умных людей… — загадочно усмехнулся Рогов.
Я решил нанести другу последний удар, спросил с ехидцей:
— А Ваня Каханов — тоже, по-твоему, буржуазия?
— Ха! Ваня Каханов — такая же гольтепа, как и мы с тобой. Только он с батюшкиными да лавочниковыми сынками да дочками валандается.
— А мы с тобой кто? — спросил я, чувствуя неуверенность в своей правоте.
— А мы — пролетария. Самая драная, — убежденно ответил Рогов.
Он не сказал «пролетарии», а, как и говорили в хуторе, — «пролетария», и это звучало как-то особенно убедительно.
— И нам с Ленькой Китайским, Наташкой Расторгуевой и Шуркой Пешиковым трудно по одной тропке шагать, — твердо добавил Рогов.
— Все это так. Они — буржуи, мы — пролетария. Но при чем тут дружба? — не сдавался я. — Разве нельзя дружить, с кем захочешь?
— Можно. И среди этой шатии есть правильные ребята и девчата, — согласился Рогов. — Но только не наши задаваки, что считают нас за темных и грязных…
Разговор этот оказал на меня свое действие. Я стал невольно косо поглядывать на прежних знакомых ребят из обеспеченных семей. Встречаясь с сыновьями попов и лавочников, я принимал гордый, независимый вид, думал: «Эх вы, буржуи! Все равно не заманите… Я — пролетария».
Жизнь, однако, вскоре смешала эти наивные представления и схемы… Сходились мы в дружбе и расходились, не рассуждая. И сам Рогов одним из первых доказал это.
Глубокой осенью, когда мне наконец сровнялось пятнадцать лет, мы с отцом поехали на затерянный среди займища железнодорожный разъезд.
Дорожный мастер, рыхлый, высокий мужчина в фуражке с зелеными кантами и в сапогах с трубчатыми голенищами, окинул меня недоверчивым взглядом, пощипал серый, мышиного цвета, ус, промычал что-то вроде: