— Хорошо. Я спрошу, — пообещал я.
— Ну, а теперь займемся вывеской, — деловито предложил Каханов, и по губам его вновь скользнула горькая усмешка. — Теперь эта глупая реклама ни к чему. К счастью или несчастью, батя не научил меня портняжному ремеслу.
Каханов вынес из сеней топор и клещи, оба мы живо взобрались на навес крыльца и без особого труда сбили и сбросили наземь проржавленную насквозь вывеску.
На ней, в грязноватых красных подтеках, еще можно было различить грубо намалеванный доморощенным художником синий казачий чекмень, громадные раздвинутые ножницы и аляповатые буквы:
Портной И. А. КАХАНОВ.
ДЕШЕВО ШЬЕТ И ПЕРЕШИВАЕТ.
Ваня подкинул ногой вывеску — она дряхло задребезжала.
— Ну вот. Теперь все. Одним портным в хуторе стало меньше.
В тот же день я передал разговор с молодым хозяином отцу, а наутро мы со всем скарбом, забыв о бациллах, перебрались из тесной кухоньки в просторный, но сумрачный курень с земляным, отдающим навозом и гнилью полом, маленькими мутными окошками и темным, засиженным мухами, низко нависающим потолком. Иван Каханов с матерью перешел жить из куреня в стоящую в глубине двора хибарку.
За такое увеличение жилплощади отец обязался повысить квартирную плату до пяти рублей в месяц.
Мать ахнула, замахала руками:
— Ты с ума спятил! Мыслимое ли дело — столько платить за кватеру! Где ты будешь брать столько денег?
Отец спокойно ответил:
— П-скай! Найдем чем платить. Ёра вон стал зарабатывать. А Фекле Егоровне с детишками жить чем-нибудь надобно.
Отец уже полагался на мой заработок и заботился о том, как и на что будет жить Фекла Егоровна.
В воскресенье я зазвал к себе Рогова и, не говоря ни слова о своем намерении, пригласил Каханова.
Оба Ивана стояли друг против друга в нерешительности, ожидая, кто первым протянет руку.
— Ну что же вы, Иваны… — шутливо вмешался я.
Каханов великодушно протянул руку первым.
— Слыхал, слыхал, что ты силач… Ну что ж… будем дружить.
Иван Рогов пробубнил в ответ что-то невнятное, похожее на «Ладно. Я не прочь».
Сближение разных характеров на этот раз чуть не сорвалось. Оба тезки расстались так, будто и не собирались больше встречаться.
Но неожиданно при следующей встрече со мной Иван Рогов первым опросил меня:
— А где же Ванчук? (Так стал он называть нового товарища).
— Ты хочешь повидаться с ним? — нарочито безучастно спросил я.
— Да нет… Так просто спросил, — смутился Рогов.
Следующая встреча двух Иванов оказалась более продолжительной. Незаметно они разговорились, и Иван Рогов в ответ на замечание Каханова о том, что истинная дружба всегда отличается верностью и готовностью пойти на любые жертвы ради благополучия друга, неожиданно смело вставил:
— Разные друзья бывают…
— В каком смысле? — сухо спросил Каханов.
— А в таком. Друзья должны сходиться в главном — в правде и равноправии.
— Туманно.
— А для меня ясно, — резковато отрубил Рогов. — Вот мы работали с дядей Афанасием в плотничьей артели. У деда. Очень дружно работали, потому что каждый из нас жил по правде. Мы как бы работали друг для друга. И не возносились один над другим. Я, дескать, знаю больше, а ты меньше. Кто чего недопонимал — ему объясняли. Что зарабатывали — делили честно, кто чего заработал. Так-то: не тот друг, что на словах, а тот кто на деле. Дружба без дела — так, ветер, один трезвон. Были и у нас такие друзья в артели. На словах — соловей, а на деле — коршун. Но таких дядя Афанасий живо из артели выпроваживал. Вот я к чему говорю.
Каханов заинтересованно слушал, потом протянул не то иронически, не то удивленно:
— Вон ка-ак! А я до таких истин еще не додумался.
Он с любопытством взглянул на Рогова. Разговор этот остался в памяти моей навсегда: от него пошло то, что связывало нас в юные годы. Было положено начало объединению «Тройка гнедых», как потом в шутку называли нас: «Каханов-конь», «Рогов-конь»…
Почему нас так окрестили? А потому, что мы ходили по хутору всегда «тройкой», быстро, словно скакали, закусив удила и не глядя по сторонам. От избытка сил, от ретивого отношения к жизни — кто знает?.. Мы собирались в кахановской хате, читали книги, обсуждали их, спорили. Каханов играл на скрипке, Даня Колотилин, вошедший в наш кружок позже, из очень религиозной семьи разорившегося мелкого лавочника-казака, хорошо пел и играл на гитаре.
Каждый из названных членов нашего кружка оставил какой-то след в жизни другого, у каждого была своя судьба, и все мы взаимно — хорошо или дурно — влияли друг на друга, так как все принадлежали одному роду-племени и одному времени, хотя по-разному служили ему. Это и разобщило нас потом, в более поздние годы, когда каждый избрал себе свою тропу.
В воскресенье в конце дня я собирался идти на станцию, чтобы ехать на разъезд Мартынове, а оттуда пешком добираться до путевой казармы, когда вошел со двора отец и весело сообщил:
— В Петрограде убили Распутина.
Я мог перечислить по фамилиям почти всех министров — от Штюрмера и Протопопова до Сухомлинова, — имена их мелькали в то время на страницах газет, но о Распутине услыхал впервые.
— А кто такой Распутин?
— Мужик один, из Сибири, из Тобольской губернии, — пояснил отец. — Сейчас в лавочке сам Расторгуев-купец газету читал. Обыкновенный Гришка Распутин, конокрад. Малограмотный… стал ходить по монастырям. Пробрался в царский дворец, объявился святым, вроде апостола, стал дурачить царя и богомольную царицу, в баню с фрейлинами ходить…
— Господи помилуй! — перекрестилась мать. — Да что же это? Никак, антихрист…
— Похоже, что антихрист, — усмехнулся отец. — Гришка этот завладел царем и царицей, вертел ими как хотел. Стал министров назначать. Пил, гулял в свое удовольствие… Прям потеха… Но тут его и прикончили. Сам князь Юсупов вместе с великим князем Дмитрием Павловичем. Заманули его вроде как бы погулять, попировать, да и стукнули из левольверта. Потом взвалили на сани, вывезли на Неву и кинули в прорубь. Испужались, наверное, что мужик вместо царя на трон сядет. Вот была бы потеха.
Отец засмеялся, потер руки. Давно я не слыхал такого его смеха. Мне все еще было невдомек, почему он так радовался.
— Царица небесная, да что же теперь будет! — вновь воскликнула мать.
Я тоже был изумлен вестью и, уже собравшись уходить, застыл у порога.
— А то будет, мать, — еще веселее заключил отец. — Скоро конец всему: войне, царю, всякой безобразии. Ежели в самом царском доме такое творится — корень-то подгнил, — дереву стоять недолго.
— А не враки это? — усомнилась мать. — Лавочнику Расторгуеву ничего не будет за такую брехню, а тебя потянут за язык к атаману. Упекут, куда Макар телят не гонял…
— Ну, завела песню, — поморщился отец и опять усмехнулся. — Не упекут, не боись. Не я один такое слыхал. Там, у лавочника, душ двенадцать казаков-покупателей собралось. Керосин Расторгуев привез нынче из города. Ну, все как услыхали о Распутине, так и загудели — что да как… Завоняло на всю Расею, что и говорить.
Когда требовалось решить и уточнить какой-нибудь сложный вопрос, я тотчас же мчался к Каханову, благо он жил теперь от нас в двадцати шагах.
Подходя к хибарке с замерзшими, оранжевыми от предзакатного солнца, окнами, я услыхал унылое пиликанье на скрипке, постучался в дверь. Скрипку Каханов привез из семинарии, где игра на этом благородном инструменте входила в обязательную программу обучения. Будущие учителя должны были знакомить своих учеников с нотами и даже преподавать пение.
Иван Каханов жил теперь с матерью один. Троих маленьких сестер его после смерти Ивана Александровича разобрали из жалости родственники — тетки и дяди, жившие в городе.
Когда я вошел, Каханов отложил скрипку, рассеянно взглянул на меня. В хибарке стоял знобкий холод, хотя в печурке еще теплилась хранившая жар камышовая зола. Фекла Егоровна, сухо покашливая, еле передвигая ноги, возилась у плитки, готовя какое-то тыквенное варево. На ее бледных щеках глубокими впадинами жарко горел нездоровый румянец.
На деревянной скамье и прямо на земляном полу в беспорядке валялись книги — много книг. Каханов привез их из Новочеркасска полный мешок.
— Слыхал о Распутине? — спросил я.
— О существовании Распутина слыхал… А что случилось? — спросил Каханов. Взгляд его еще был устремлен на развернутые ноты, и в нем, казалось, еще пела недоигранная мелодия.
— Убили его в Петрограде. Что это значит?
— Что значит? — все еще медленно, возвращаясь из какого-то далекого, воображаемого мира, переспросил Каханов. — Что значит? А черт его знает что! — На лбу его появилась глубокая досадливая складка. Он вдруг рассердился. — Слушай, а зачем тебе это знать? Что ты все допытываешься?