Это было произнесено с таким простодушием, с такой искренней доброжелательностью, что Молли даже не рассердилась, а лишь удивленно спросила:
— Разве вам не известно, что случилось с papa?
— Что же, милая? Я ведь сюда прямо с вокзала. Захворал, пожалуй, зятек любезный? В наши годы немудрено — рушится храмина телесная.
Молли каким-то шестым чувством угадала в дядюшке человека необыкновенного, не просто умудренного жизненным опытом, но таившего в себе нечто большее, чему молодая женщина названия не знала. Во всяком случае, этот сгорбленный, измученный болезнями человек с проникновенным взглядом почему-то вызывал у нее безоговорочное доверие. Она поведала ему о гибели отца. Старик молча выслушал племянницу, гладя по голове, затем осенил себя широким крестом и с чувством произнес:
— Неисповедимы пути Господни! Помни, что батюшке твоему сейчас лучше — душа его свободна уже от всех земных тягот.
«Да не священник ли он? — подумалось Молли. — Так проповеди говорят».
Дядюшка словно прочитал ее мысли:
— Какой там священник! Грешник я, милая, великий грешник.
Молли казалось, что со смертью отца она утратила остаток и без того подточенной «передовыми» научными теориями веры в Бога. Однако теперь, слушая этого старого человека, она подумала, скорее даже почувствовала: «Нужно, чтобы дядюшка непременно оставался у нас… у меня в доме. От него исходит какое-то необъяснимое тепло».
С детства она любила сказки о домовых, добрых духах, охраняющих своим присутствием жилище. «Пусть он будет добрым духом, ангелом нашего старого дома, может быть, именно он вернет жизнь в эти остывающие стены».
Конечно, дядюшка был странен: то и дело уединялся в отведенной ему дальней, прежде годами пустовавшей комнате, часто заговаривался, что-то бормотал под нос — то ли молился, то ли вспоминал картины бурно прожитой жизни. Бывало, он часами не выходил из своего обиталища, а когда появлялся, всякий раз объяснял Молли, что пишет то ли мемуары, то ли какой-то бесконечный роман. Из его сбивчивой, взволнованной речи нельзя было точно понять характер произведения.
«Чудак! Старый добрый чудак», — решила племянница. В том, что он самый настоящий, а не мнимый дядюшка, она имела возможность убедиться в самый день приезда: старик сразу признал в древнего письма образе Иверской Божией Матери, темневшем в углу большого киота в гостиной, родительское благословение на брак покойной сестре. «Это родовая святыня семьи нашей, — сказал он Молли, не раз уже слышавшей историю старой иконы от отца. — Мне вот не досталась. Не думал я в молодые годы о женитьбе, да и потом как-то не устроилось. Матушку твою хранил образ, сей, он и тебя сохранит — ты только верь!»
Молли верила не столько в благословение свыше, сколько в силу слов дядюшки, но как могла она верить чему-либо или кому-либо еще? Из головы не выходил Думанский.
«Даже если допустить, что он и в самом деле осознал свою неправоту, как могу я теперь обратиться к человеку, который так страшно меня оскорбил? Забыть, простить, просить… Просить о помощи? Того, кто вот здесь, в моем же доме назвал меня фактически отцеубийцей?!» И в то же время Молли Савелова чувствовала, как в душе опять поднимается волна щемящей жалости к этому несчастному (она слышала о его семейной драме), в сущности, такому же одинокому, обманутому циничной реальностью существу, как и она сама.
Ей было страшно признаться себе в непреодолимой тяге к Викентию Алексеевичу. «Сатин погиб, а этот адвокат — единственный юрист, способный отстаивать мои интересы в суде», — пыталась она оправдать свою «заинтересованность» персоной Думанского. Подобное объяснение «силы тяготения» устраивало и отчасти успокаивало Молли. Помогало и постоянное присутствие рядом дядюшки, который день ото дня становился для привязчивой племянницы и ближе, и дороже. Она постепенно открывала ему свое сердце, все более убеждаясь — с мудрым простецом можно быть откровенной. Тот участливо выслушивал Машеньку, вздыхал и покачивал головой, а однажды стал вдруг куда-то собираться, наставительно бормоча:
— Ты уж потерпи, дитя мое, я скоро.
Дом он покинул в тот же вечер. Теряясь в догадках, Молли уже решила, что никогда не увидит ставшего ей родным человека, но по прошествии трех дней, к неописуемой радости молодой хозяйки, он вернулся — какой-то умиротворенный и просветленный. На нетерпеливые расспросы о том, куда он так спешно исчез и где был все это время, старик торжественно ответствовал:
— Признаюсь, я сейчас прямо из Кронштадта. Все устроил — теперь собирайся ты. Поговей, душенька, и поезжай с Богом!
Молли участливо смотрела на дядюшку: «Бедный! Верно, совсем повредился в уме, — зачем это мне ехать в Кронштадт?»
— Да ты, я смотрю, не поняла ничего? — воскликнул раздосадованный старик. — О tempora, о mores![19] Видно, и впрямь быть Петербургу пусту! Рядом денно и нощно такой светильник веры пылает, а им невдомек! Горькие мы сироты при живом Отце Небесном…
Молли догадалась, куда клонит старый чудак. Она, конечно, слыхала о священнике Иоанне Сергиеве, который многие годы был протоиереем в Андреевском соборе Кронштадта. По всей России шла о нем молва как о великом праведнике, помогающем православным в бедах и недугах. Ехали к нему страждущие из разных губерний, говорили, что врачевал и исцелял их кронштадтский батюшка, укреплял в вере даже Государей с Августейшим Семейством, будто бы чудеса творил своей доходчивой до небес молитвой.
Однако Молли как-то решила про себя, что все это не более чем красивая легенда.
— Что же вы, дядюшка, мне предлагаете? Верить рассказам о кронштадтском чудотворце? Это моей горничной простительно. Не смейтесь надо мной, дядюшка!
Старик взволнованно замахал руками — ему было бы больно слышать такое и от прохожего на улице, а тут родная племянница уколола его в самое сердце. Он хотел было затвориться у себя в комнате, но жажда правды требовала выхода:
— Эх, милая! И ты с отступниками! Откуда столько гордыни, где же вера твоя?
У старика перехватило дух, пошатываясь, он направился к двери. Молли едва успела подхватить инвалида под руку.
Несколько дней дядюшка пропадал в своей комнате, слег, молчал, есть отказывался.
Молли была обеспокоена. «Кто бы мог подумать, что он такой чувствительный? Наверное, я была непозволительно груба. Если с ним что-нибудь случится, никогда себе этого не прощу».
Она вдруг вспомнила о Думанском и почему-то подумала, что судьба их отношений теперь зависит от чудаковатого, телесно немощного старика. «Только бы дядюшка поправился! Пускай мои силы ничтожны, но его удивительная сила духа будет залогом моего счастья. Пусть у меня нет теперь веры в Бога, но я доверюсь человеку, чья вера никогда не иссякнет. Доверюсь, как своему духовному отцу, — он не должен предать меня». С такими вот мыслями молодая госпожа Савелова, «особа передовых взглядов», не прощающая Богу своего сиротства и одиночества, по ночам читающая модных философов, явилась к захворавшему, отрешившемуся от всего дядюшке. Она опустилась перед ним на колени и, целуя высохшую старческую руку, обещала поступить так, как ему будет угодно, только бы прекратились ее несчастья. Пораженный, инвалид, еле сдерживая слезы, благословил Машеньку ехать в Кронштадт и там открыть все свои печали великому праведнику. Племянница покорно согласилась.
В Кронштадте Молли без труда нашла Андреевский собор — ей не пришлось даже справляться у прохожих о храме, где служит отец Иоанн Сергиев. Небольшими группами и поодиночке люди стекались к святому месту. Пути Господни вели их сюда из самых дальних уголков необъятной Православной Империи через радости и скорби, через испытания веры, по обету, по откровению в духе словно бы здесь, а не в суетной столице билось горячее сердце Святой Руси. Молли не могла разделить сокровенных чувств богомольцев: она видела только множество людей, в основном простого звания, видела их лица, отмеченные печатью страданий, поражалась неземному свету, исходившему от этих лиц. Подобный свет после смерти papa в ее упрямом недоверии миру оставался только на ликах икон. И здесь она все же ловила себя на мысли, что эти люди — убогие, жалкие — чужды ей и даже неприятны.
«Зачем я ехала сюда? Разве мне это поможет?» — сокрушалась Молли.
В храме ее поразила торжественная тишина: с раннего утра отец Иоанн исповедовал. Длинная вереница жаждущих покаяния и Святого Причастия тянулась через весь храм, обрываясь в нескольких метрах от аналоя с крестом и Евангелием: здесь проходила граница между суетой мира сего и Таинством. Пожилая, сгорбленная жизненной ношей крестьянка и ждущая первенца молодуха, грузный, с заметным брюшком, купец, все время вытирающий платком капли пота со лба, и рыжебородый молодец в праздничной кумачовой косоворотке с вышитой подпояской, отставной офицер в поношенном мундире без погон, с георгиевской ленточкой в петлице и пышными усами а-ля Скобелев, скромный чиновник в пенсне, с бородкой клинышком, дряхлая барыня в чепце и кружевной шали, бережно поддерживаемая под руку верной рабой, — все смиренно стояли в этой безмолвной очереди за утешением, за добром, за истинным чудом освобождения души от разъедающего ее греха.