Молли, продолжавшую чувствовать себя неловко, особенно поразили две знакомые фигуры, слившиеся с вереницей других исповедующихся. В высокой стройной монашке, перебиравшей, склонив голову, четки, она неожиданно узнала княжну Ч. — юную красавицу, на которую еще недавно заглядывались все без исключения посетители петербургского Дворянского собрания. Молли слыхала, что Ч. набожна, много жертвует на богоугодные дела, но зачем было ей, прекрасно обеспеченной, лелеемой многочисленной родней, окруженной поклонниками молодой княжне отказываться от полной чаши земного счастья и принимать постриг? И другое не могла понять Молли: каким образом здесь оказался барон Л., немец, глава благополучного семейства, проживавший в одном из роскошнейших петербургских особняков? «Почему лощеный господин, одетый у лучших английских портных, образец безупречного вкуса и изысканных манер, истово крестится, открывая всем сокровенные глубины своей души? Какая неосторожная сентиментальность! Да он, кажется, даже плачет?»
Между тем близилась ее очередь: один за другим исповедующиеся, подходя к невидимой черте, оборачивались к миру с поклоном, просили прощения у присутствовавших и покорно шли к отцу Иоанну. Молли понимала, что уже совсем скоро наступит ее очередь открыться кронштадтскому батюшке, и с каждой минутой становилось все более не по себе, все тяжелее, все страшнее. В то же время ей показалось, что она… давно его знает, этого доброго пастыря. Она чувствовала, как существо ее разрывается на части, недоверие и опыт последних тягостных месяцев жизни нудили вырваться из этой пугающей тишины, прочь из душного полумрака храма, домой, в Петербург, но крупица надежды, остаток какой-то детской наивности, сохранившейся в дальних уголках ее души, все же одолевал и влек к аналою, к мерцающим перед образами огонькам лампад!
Молли вдруг пронизало чувство светлой обреченности, рассеявшее все сомнения: «Пусть будет то, что должно произойти. Так нужно какой-то высшей силе — я не могу ей противиться».
Она двигалась вперед, не чуя под собой ног, повинуясь этой силе и течению людского потока. Вот, уже просветленная, отошла прикладываться к иконам, славить всепрощение Господне юная монахиня — бывшая княжна Ч., вот исповедался барон Л., непрерывно крестясь на храмовый образ Андрея Первозванного, проковылял с верой в исцеление сухорукий калека в морской форме, и пришло время покаяния для самой Молли — теперь ничто не отделяло ее от места исповеди. Не помня себя, она приблизилась к аналою, накрытому золоченой парчой, колени сами подкосились, она увидела перед собой медное распятие старинного литья и склоненную к ее лицу голову кронштадтского праведника. Молли хотела открыть ему все свои беды, все, что так невыносимо тяготило душу, хотела рассказать о безвременной смерти отца, об убийстве Сатина, о нелепой любви — она уже вполне осознала свое чувство к Думанскому, — о том, как предмет любви незаслуженно оскорбил ее, и мыслимо ли после всего этого мечтать о нем, принимать его ухаживания. Молли как-то сразу решила ничего не утаивать от священника, но волнение было так велико, так билось сердце, что она смогла лишь выдохнуть:
— Согрешила, Господи… Каюсь, святой отец!
Воцарившееся молчание казалось ей бесконечным.
Чувствуя себя как бы на границе жизни и смерти, придавленная стыдом, Молли ждала, что же теперь будет. Сердце повисло где-то в пустоте. Она как будто увидела себя со стороны — удаленной от Спасителя мира своей волей, своими грехами. Сами собой полились слезы, плечи задрожали. Притихнув, девушка замерла в неведении, будет ли ей даровано прощение, достойна ли она вообще хотя бы приблизиться к счастью.
— Утешься, раба Божия! Не потакай бесу отчаянием своим. Иди, милая, за мужем праведным и верь: он тебе во спасение дан от Господа. Испытаний жди, да не бойся: я грешный, за вас с суженым молиться буду, приму часть ноши твоей на себя — вместе, паче же с верой в Спасителя нашего, Мария, всякую напасть легче вынести и одолеть.
С этими словами отец Иоанн накрыл исповедницу епитрахилью и, положив длань на ее голову, прочел молитву о разрешении от грехов рабы Божией Марии.
«Он все насквозь видит! Он способен помогать в испытаниях, как святой угодник!» — поразилась Молли. Чувство благоговения охватило молодую женщину. Поцеловав благословляющую руку пастыря, служащего ежедневно Божественную литургию, она ощутила необычайную легкость в душе. Ей вдруг вспомнилась первая исповедь, давние годы безоблачного детства, покойница матушка, державшая ее на руках, и старый-престарый приходской священник в их усадьбе, исповедовавший девочку, — его добрые глаза, окладистая серебряная борода. Молли вспомнились рассказы няни об этом священнике — отце Анемподисте: он еще матушку крестил, венчал бабку и деда. «Когда-то это было? И отец Анемподист давно уже покинул этот мир, но все сохраняется в памяти! И я когда-нибудь непременно расскажу об этом своим детям… Значит, ничто не канет в Лету. Выходит, жизнь действительно вечная?! — осенило Молли. — А матушка всегда называла меня Машенькой».
К причастию Молли шла с волнением, но теперь это было благостное волнение в ожидании очищения, а не трепет смущенного непонимания предстоящего. После свершения Таинства, когда она прикладывалась ко Святой Чаше, праведный пастырь снова напутствовал ее:
— Гряди с миром, Мария! Веруй, молись, помни, что тебе сказал, и все приложится!
А народ, который Молли в гордыне своей успела мысленно окрестить «темным царством», чинно поздравлял:
— Со Святым Причастием, барышня!
«Тело Христово приимите, Источника безсмертнаго вкусите!» — торжественно звучало под сводами храма.
«Как давно я не была в церкви… Когда отпевали papa, я словно ничего не видела и не слышала, а сейчас… Легкость какая. Этот свет, идущий отовсюду — от икон, от людей — чудо! Неужели отец Иоанн действительно чудотворец?»
У Молли кружилась голова от вершащегося в ее присутствии, с ее участием священнодействия, но она решила непременно дождаться проповеди. Ей стало казаться, что в душе назревает важная перемена, рождается что-то новое. Проповедь была долгой: отец Иоанн говорил о долге христианина в земной жизни, о великой миссии России духовно просветить мир и о том, что всякий называющий себя православным должен всегда помнить об этой миссии и быть ее достойным, о пренебрежении к власти Самодержца, о разврате и богохульстве, насаждаемых в России иноверцами и безбожниками… Но более всего Молли запомнились слова, обращенные к «просвещенной» интеллигенции:
— Вы, интеллигенты, оставили небесную мудрость и ухватились за земную суету, ложь, мираж, мглу непроглядную и будете наказаны собственным безумием, своими страстями. Вы пренебрегли живою водою, светом животворным, солью земли и стяжаетесь в истлении своем вечном, не увидите во всем света Божия, но пребудете во тьме! Вы предпочли Христу — Льва Толстого, высших светских писателей, умноживших свое борзописание до бесконечности, так что некогда Христианину взяться за слово Божие… Воля греховная, воспринятая по неразумию, неосторожности и навыку в юности, остается в душе и в плотских удах[20] до зрелых лет, а иногда и до старости, и вообще во всю жизнь. Помни и берегись!
Марии Савеловой казалось, что старец не сводит взыскующего взгляда именно с нее.
Всю обратную дорогу она была под впечатлением от кронштадтского пастыря. Он стал для нее таким родным, что казалось, она знала его всю жизнь. И в то же время перед глазами стоял другой образ — Викентия Думанского. «Несомненно, отец Иоанн — святой, и молва, выходит, не всегда бывает пуста. Конечно, эти нелестные высказывания об интеллигенции… Но Викентий (она поймала себя на том, что впервые назвала Думанского по имени) ведь не такой, как другие — ведь это его батюшка назвал „мужем праведным“! Нет, он благородный, только может быть излишне горячим, ошибаться, но это из-за обостренного чувства справедливости, из-за стремления свершить правосудие… Он, возможно, даже любит меня…»
Дядюшка встретил свою Машеньку еще более добрым, чем обычно, и вполне оправившимся от меланхолического приступа.
С этого дня в доме Савеловых все стало чудесным образом меняться к лучшему. Старый инвалид как-то весь расправился, словно бы помолодел; он стал просто неугомонен, с утра до вечера семенил по квартире, весь в каких-то ему одному ведомых «важных» делах, то и дело напевал романс:
Я тебе ни о чем не скажу,И тебя не встревожу ничуть,И о том, что я молча твержу,Не решусь ни за что намекнуть…
При этом еще как намекал на скорую радость, то и дело забавно подмигивая и заглядывая племяннице в самые глаза со словами: «И я слышу, как сердце цветет».[21]