Сразу же после захода солнца дети исчезали в соломенных хижинах, где засыпали на бамбуковом полу, проглотив свою миску риса. С наступлением дня они снова заполоняли равнину, неизменно сопровождаемые бродячими собаками, которые ждали их всю ночь, забившись под сваи хижин, в теплой, кишащей заразой грязи равнины.
Дети здесь были все равно что дождь, фрукты или наводнения. Они появлялись каждый год, как сезонный прилив, или, если угодно, как урожай, или как цветы. Все женщины на равнине, пока они были достаточно молоды, чтобы вызывать желание у мужа, каждый год рожали по ребенку. В засушливые месяцы, когда работа на рисовых полях останавливалась, мужчины больше думали о любви и, естественно, спали с женщинами именно в это время. В последующие месяцы росли животы. Так что, помимо тех, кто уже родился, были и те, которые еще находились в материнской утробе. Это повторялось регулярно, как в растительном мире, как будто от долгого и глубокого вдоха живот каждой женщины ежегодно раздувался ребенком и исторгал его, чтобы вновь набрать воздуха для следующего.
Примерно около года дети жили, вися на матери в холщовой сумке, прикрученной к животу и к плечам. До двенадцати лет их стригли наголо, пока они не становились достаточно взрослыми, чтобы самим выбирать себе вшей, и примерно до того же возраста они ходили голые. В двенадцать лет они надевали набедренную повязку. В год мать отпускала их от себя, поручала старшим детям и брала на руки только для того, чтобы покормить — передать изо рта в рот пережеванный ею рис. Если ей случалось делать это в присутствии белого человека, тот с отвращением отводил глаза. Матери только смеялись. Что значило это отвращение на равнине? Тысячелетиями здесь так кормили детей. Вернее, пытались хоть некоторых из них спасти от голодной смерти. Потому что их умирало столько, что в грязи равнины лежало больше мертвых детей, чем их было живых, поющих верхом на буйволах. Их умирало столько, что их уже не оплакивали и давным-давно не хоронили в могилах. Отец, придя вечером с работы, выкапывал за хижиной ямку и клал туда мертвого ребенка. Дети просто возвращались в землю, как дикие плоды манго в горах, как обезьянки около устья реки. Умирали они в основном от холеры, которая таилась в неспелых манговых плодах, но на равнине никто, казалось, не знал об этом. Каждый год, когда созревали манго, толпы детей сидели на ветвях или стояли голодные под деревьями и ждали, а через несколько дней сотнями умирали. На следующий год их сменяли другие на тех же деревьях, и эти тоже умирали, ибо нетерпение голодных детей перед зелеными плодами манго неистребимо. Некоторые тонули в реке. Кто-то умирал или оставался слепым от солнечного удара. Другие подхватывали от бродячих собак глистов и умирали от удушья.
Ничего не поделаешь, им нельзя было не умирать. Равнина была узкая, и море не собиралось отступать в ближайшие тысячелетия, вопреки неистребимой надежде матери. Каждый год прилив, останавливавшийся иногда чуть дальше, иногда чуть ближе, губил часть урожая и, совершив свое злое дело, отступал. Но независимо от того, где он останавливался, дети все равно рождались с неизменным упорством. Им нельзя было не умирать. Потому что если бы хоть на несколько лет дети здесь перестали умирать, то равнина оказалась бы настолько наводнена ими, что, за неимением для них еды, их, наверно, начали бы отдавать собакам или, может быть, отводить поглубже в лес, хотя скорее всего даже тигры в конце концов отказались бы их есть. Но они умирали сами, умирали от разных причин, и непрерывно рождались новые. А равнина по-прежнему давала лишь столько, сколько могла, риса, рыбы, манго, и лес давал тоже не больше, чем мог. И розовые ротики детей неизменно оставались лишними ртами, вечно раскрытыми от голода.
В первые годы жизни на равнине мать всегда держала у себя одного или двоих детей. Но теперь ей это надоело. Потому что и с детьми ей тоже не везло. Последней из тех, кем она занималась, была годовалая девочка, которую она купила у проходившей мимо женщины. У женщины была больная нога, и она шла от Рама неделю, всю дорогу пытаясь отдать кому-нибудь ребенка. В селениях, где она останавливалась, ей говорили: «Идите в Банте, там есть белая женщина, она любит детей». Ей удалось добраться до бунгало. Она объяснила матери, что ребенок мешает ей вернуться на север, что она никогда не донесет его туда. Страшная язва разъедала ей лодыжку начиная от пятки. Она сказала, что очень любит свою дочь и прошла тридцать пять километров пешком, наступая больной ногой на носок, только ради того, чтобы принести девочку сюда. Но она больше не хотела держать ее при себе. Она хотела попытаться получить место на крыше автобуса и вернуться домой, на север. Она пришла из Рама, где работала носильщицей. Мать приютила женщину на несколько дней и попыталась подлечить ей ногу. Три дня женщина спала на циновке в тени бунгало, вставала только затем, чтобы поесть, и засыпала снова, даже не спрашивая о своем ребенке. Потом она распрощалась с матерью. Мать дала ей немного денег, чтобы проехать хоть часть пути на автобусе. Она хотела отдать ей ребенка, но женщина была еще молода и красива и хотела жить. Она упорно отказывалась. Мать оставила ребенка у себя. Девочке был год, но ей можно было дать три месяца. Мать, у которой был наметанный глаз, сразу поняла, что она долго не протянет. Однако, неизвестно почему ей взбрело в голову соорудить девочке колыбельку, которую она поставила у себя в комнате, и сшить ей одежду.
Девочка прожила три месяца. Однажды утром, когда мать раздевала ее, чтобы выкупать, она заметила, что у нее распухли ступни. Мать не стала мыть ее, уложила снова и долго целовала. «Всё, конец, — сказала она, — завтра это поднимется выше, захватит ноги целиком, а потом и сердце». Она просидела возле нее два дня и ночь. Девочка задыхалась, ее рвало глистами, которых мать вытаскивала у нее из горла, наматывая на палец. Жозеф похоронил ее на поляне в горах, прямо в колыбельке. Сюзанна отказалась взглянуть на нее мертвую. Это было гораздо хуже, чем история с лошадью, хуже, чем всё, чем плотины, чем мсье Чжо, чем невезение. Мать, хотя она была готова к этому, плакала целыми днями, она была вне себя и поклялась никогда больше не заниматься детьми, «близко к ним не подходить».
Потом, как это случалось у нее со всем остальным, она опять взялась за свое. Но теперь она хотя бы не селила детей у себя.
— Пусть делает, что хочет, — сказала Сюзанна. — Ее все равно не остановишь.
Между тем по ее милости им приходилось торчать на откосе.
— Нет, честное слово, со мной еще никто никогда в жизни так не обращался, — повторил мсье Чжо.
Он с ненавистью покосился на мать. По ее прихоти он теперь каждый день рисковал жизнью. Под мостом не всегда была тень, и он ждал, что не сегодня-завтра его хватит солнечный удар. Когда он выложил это матери, она ответила: «Тем более надо поторопиться со свадьбой».
— Сейчас в кино идут очень хорошие фильмы, — сказал он.
Сюзанна от скуки развлекалась тем, что ловила травинки босыми пальцами ног. Напротив, на другом берегу, лениво пасся буйвол, а на спине у него сидел дрозд и угощался его блохами. Вот и все кино, какое было у них на равнине. Это да рисовые поля, бесконечные, однообразные рисовые поля, которые тянулись и тянулись от Рама до Кама под стальным небом.
— Она никогда не отпустит меня, — сказала Сюзанна.
Мсье Чжо усмехнулся. В его-то среде само собой разумелось, что девушки должны хранить девственность до замужества. Но он отлично знал, что в других слоях общества дело обстоит иначе. Он находил, что эта семейка, учитывая среду, к которой она принадлежит, ведет себя, мягко говоря, претенциозно.
— Она лишает вас молодости, — сказал он. — Она забыла, как сама была молодая. Это просто несносно.
Сюзанне и вправду до смерти надоела эта равнина, непрерывно умирающие дети, вечное царь-солнце и нескончаемые мокрые поля.
— Дело не в этом, просто она не хочет, чтобы я с вами спала.
Он не ответил. Сюзанна помолчала минуту.
— И мы каждый вечер будем ходить в кино?
— Каждый вечер, — подтвердил мсье Чжо.
Он подстелил газету, чтобы не испачкать брюки. Он был весь потный, но, может быть, не столько от жары, сколько оттого, что смотрел на шею Сюзанны, плавно выступавшую из-под волос. Он ни разу к ней не прикоснулся. За ним строго следили.
— Каждый вечер в кино?
— Каждый вечер, — повторил мсье Чжо.
Для Сюзанны, как и для Жозефа, ходить каждый вечер в кино было, наряду с ездой в автомобиле, самым настоящим счастьем. Впрочем счастьем, по сути, оказывалась для них любая возможность умчаться вдаль — душой ли, телом ли, по земным ли дорогам или по миру кинематографических грез, более подлинных, чем сама жизнь, — но, главное, мчаться, в надежде поскорее оставить позади затянувшееся мятежное отрочество. В те два или три раза, что они ездили в город, они проводили в кино чуть ли не целые дни и до сих пор продолжали говорить о фильмах, которые тогда видели, причем в таких подробностях, словно это были воспоминания о реальных событиях, пережитых ими вместе.