Зато приемы, которые они время от времени устраивали, равно как и воспитание сына, не давали никаких поводов для споров.
Более того, Демезоны иной раз решались на рискованный шаг. Ведь попытались же они установить демократические контакты между их Аленом и сыном привратника. Предполагалось, что дружба, отвечающая требованиям хорошего тона, избавит Алена от скуки одиночества. Жозеф приходил к ним играть, учился вместе с Аленом, и его даже сажали с господскими детьми за стол. Эдвиг охотно поверяла друзьям, что все-таки пошла на этот рискованный шаг. Детская дружба, особенно дорогая Алену, крепла с каждым днем, но ей пришел конец, когда привратнику надоело выслушивать критические замечания собственного сына, воротившего нос от их скромной пищи и недовольного обслугой в их домике. Привратник попросил аудиенции у господина Демезона и разъяснил последнему, что, хотя дружба с барчуком великая для них честь, но мальчишка дерет нос и он, отец, отнюдь не желает, чтобы ребенок, которого ждет скромное существование, привыкал к подобной роскоши. По правде-то говоря, он был не так уж убежден, что его сынка действительно ждет такое скромное существование, но не собирался терпеть, чтобы пащенок — пусть даже собственная его кровь и плоть — глядел на него свысока. Скоро все забылось. Страдал один лишь Ален, огорченный тем, что нынче ему запрещается то, что еще вчера всячески поощрялось.
Через шесть лет после брака родилась дочь. Супружеское согласие, видимо, упрочилось. Теперь чету Демезонов видели там, где положено видеть: в театрах, на концертах и вернисажах.
Так могло бы идти и дальше: ведь сколько супружеских пар вполне довольствуется такой видимостью близости…
Будничный ход этой жизни, где на поверхности ничего не происходит, был в один прекрасный день нарушен госпожой Демезон-старшей — в девичестве Жанна Лалуа. В приливе злобы, она полунамеками высказала правду, отлично известную всем главным участникам драмы. Но когда эта правда была ни с того ни с сего выражена словами — причем злобными, — и без того непрочное супружеское равновесие разлетелось в прах.
Вот о чем шла речь:
Лет двадцать назад, вернее, чуть меньше двадцати, заботливые друзья из тех, кто желает счастья другим, вбили себе в голову выдать Эдвиг замуж. Она только улыбалась и отказывала всем претендентам: свобода казалась ей милее супружеских уз. И все-таки в один прекрасный день она вдруг переменила мнение и согласилась выйти за Шарля Демезона, молодого человека, не имевшего, правда, крупного состояния, единственным богатством которого было блестящее будущее, что подтверждало начало его карьеры. Лично Эдвиг де Ла Сер не слишком интересовали материальные вопросы. И тем легче ей было разыгрывать роль бескорыстия, что ее родители, деревенские дворянчики, уже давно обосновавшиеся в столице, сумели приумножить свои капиталы, и без того довольно крупные. Откровенно говоря, это обстоятельство не помешало бы иной девице мечтать об округлении капиталов, но Эдвиг была не из таких. Во всяком случае, — тогда не из таких.
Мадемуазель де Ла Сер была красива, считала себя интеллектуалкой, человеком высокой культуры, что было отчасти и справедливо, особенно в той среде, где она вращалась.
Щеголяя своей интеллектуальной независимостью, — которую она путала с распущенностью, — Эдвиг проводила ночи в Сен-Жермен-де-Пре, что давало ей прекрасный повод поболтать о Сартре. Да и впрямь она не раз его там встречала.
Эта бурная духовная жизнь закончилась тем, что через несколько месяцев Эдвиг, к великому своему горю, обнаружила, что беременна.
Сделать аборт? Об этом и речи быть не могло, она ведь верующая. В действительности же она боялась, но скрывала это даже от самой себя: в пятидесятых годах такое не легко сходило с рук. Выйти за виновника несчастья? Да, но как решиться на мезальянс? Какой-то музыкантишка из ночного ресторана! Быть девушкой-матерью казалось ей более заманчиво, тут есть хотя бы шик. Однако она сообразила, что подвергать родителей такому унижению будет жестоко с ее стороны.
Оставался единственный выход: сочетаться браком с кем-нибудь вообще. Чего-чего, а женихов было предостаточно.
Так-то и появилась на свет чета Демезон, а через несколько месяцев — Ален.
Эдвиг была достаточно честной, чтобы при первой же встрече с Шарлем не признаться в своем положении. А он достаточно простодушным, чтобы не сообщить об этом своей матушке. Но при таком приданом можно было согласиться и на ребенка. Имя настоящего отца никогда не упоминалось. Так было решено с общего согласия, и договор свято соблюдался.
Шарль привязался к ребенку; когда родилась Доротея, он настоял, чтобы ее крестным отцом стал Ален. Все, что могло способствовать укреплению семейных уз, Шарль считал полезным. Мало-помалу прошлое стушевалось, и можно было надеяться, что в будущем воцарится более или менее прочное согласие.
Гроза разразилась как-то утром за первым завтраком. Обычно семья собиралась для этой трапезы в одной из комнат нижнего этажа, именуемой «малой столовой». Эдвиг, по обыкновению, запаздывала, а Ален заупрямился и не желал идти учиться прежде, чем не поцелует маму. Госпожа Демезон, в девичестве Жанна Лалуа, взорвалась:
— Экая шлюха!
Шарль выразительно взглянул на мать и с беспокойством оглянулся на мальчика. А тот совсем разошелся, топал ножонками и вопил:
— Не пойду! Сначала маму поцелую.
Гувернантка ждала в холле.
Вот тут-то бабушка окончательно сорвалась с цепи. Словно вызов, бросила она фразу, хотя годами сдерживалась, но почему, почему именно эти слова вырвались как раз в эту минуту, в присутствии ребенка?
— Хоть бы знать, кто его отец… Эта шлюха никогда о нем словом не обмолвилась. Купила себе за деньги мужа и рада!
Тут и вошла Эдвиг. Она все слышала.
Непоправимое свершилось.
Ален бросился к матери, расцеловал ее, потом спокойно и тихо отправился за мадемуазель.
Если он и не понял бабушкиных намеков, он никогда ни у кого не спросил — что означали ее слова. Поэтому все с легким сердцем решили, что он вообще ничего не слышал. Слова эти ничего для него не означали, во всяком случае ничего доступного его детскому пониманию. Но тем не менее эта фраза врезалась ему в память, и с каждым годом она все больше высветлялась, так что однажды и не осталось ни одного темного уголка. Именно в этот день — без объяснений и без денег — он покинул родительский дом. Ему только что исполнилось восемнадцать.
Ну а взрослые? Для них эта злосчастная фраза не открыла ничего нового; просто на какой-то миг направила луч прожектора на всем известные факты. А жизнь с тех пор стала окончательно непереносимой, как для тех заключенных, которых день и ночь держат под ослепительно яркой лампой.
Пока царило молчание, как-то еще можно было мириться с этими фактами. Или делать вид, что ты ничего не знаешь, или что ты все забыл. Истину пробудили к жизни произнесенные вслух слова. Истину унизительную, как в отношении себя, так и в отношении других. Ложь еще как-то помогала найти форму совместного существования, но истина, выраженная в слове, сделала его невозможным.
Через несколько месяцев после разыгравшейся сцены Эдвиг потребовала развода. Получить вновь свободу, воспитывать детей, не зная материальных забот — ведь особняк в Нейи останется, надо полагать, ей, — что может быть завиднее такой участи. Но Шарль рассудил иначе. Он наотрез отказался от сенсационного развода до совершеннолетия Доротеи. А ведь Доротея еще только-только появилась на свет! Шарль — этот предусмотрительный отец — утверждал, что для девушки развод родителей — прямое бедствие. Он еще верил в то, что на таких детей неодобрительно смотрит свет. А вот о том, какой моральный ущерб наносят тем же самым детям семейные раздоры, он и не подумал.
Он потребовал только одного, чтобы после громового удара, вызванного его же матушкой, весь уклад жизни в их доме переменился. Отныне любое общение с Эдвиг, даже словесное, стало ему непереносимым. Вот тогда-то между ними и залегло молчание.
«Скажи маме… Спросите мадам… Хочешь видеть Эдвиг?» Только такие фразы и можно было от него услышать. Однако к обеду сходилась вся семья. Долгое время Ален и Доротея считали, что так оно и полагается в хороших домах; в их детских головенках смешались понятия аристократизма и богатства. Но когда дети стали кое в чем разбираться, их охотно просветила прислуга.
Когда супруги Демезон принимали у себя или отправлялись на званый вечер, им требовалась известная изворотливость, чтобы продержаться на теперешнем уровне отношений, но с годами они понаторели и в этом искусстве.
Заказывая себе меха, кольца или платья, во время бесконечных вечеров в Опере, где Эдвиг считала нужным появляться, она любила поговорить о потерянном времени: еще столько лет отделяют ее от того блаженного дня, когда она наконец обретет свободу.