Мария Николаевна Волконская, познакомившись в Сибири с узником Алексеевского равелина, рассказывала: «По выходе из заключения он оказался совсем разучившимся говорить: нельзя было ничего разобрать из того, что он хотел сказать; даже письма его были непонятны. Способность выражаться вернулась у него мало-помалу. При всем этом он сохранил свое спокойствие, светлое настроение и неисчерпаемую доброту; прибавьте сюда силу воли, которую Вы в нем знаете, и Вы поймете цену этому замечательному человеку»[161].
Царское правительство пыталось упрятать Батенькова подальше, ограничить его общение с людьми, избежать гласности беспримерного эпизода. Декабрист не мог не чувствовать трогательную «заботу» жандармов:
«В обстоятельствах моих только и приметно, что боятся и принимают меры, чтобы я чего-нибудь не написал: не слишком заботясь, впрочем, ежели от меня что-нибудь останется, лишь бы не шло в огласку в настоящее время»[162].
В 1848 году к Батенькову обратился из Олонков друг юности Владимир Федосеевич Раевский: «Много перестрадал я за тебя. Эта неизвестность, тайна у дверей, мысль, что никто в мире не знает, где я, что я — тяжелей всего в заключении. 20 лет! О, друг мой, понимаю твою гробовую жизнь!»[163]
Забежим несколько вперед. В 1859 году впервые после ареста Батеньков посетил Петербург. В «Северной Пальмире» как раз торжественно открывали памятник «в бозе почившему» императору Николаю, и когда-то вступивший с Николаем I в единоборство старый декабрист в частном письме сообщал с иронией: «При мне было и открытие памятника: торжество вполне официальное и холодное. Сам я там не был, ибо едва ли не приводилось бы самому стать возле статуи и тем может быть заинтересовать толпу»[164].
* * *
В марте 1846 года Батеньков поселился в томской гостинице «Лондон». Весть о его приезде взволновала томичан. Былой житель Петропавловки стал славой сибирского города. Постепенно он возвращался к жизни: чтение, переписка, переводы, разговоры с людьми имели для него неизъяснимую прелесть.
Потом он купил близ Томска соломенную сторожку — крестьянский домик, работал, пахал землю.
В характере и поведении Батенькова замечали странности: он ел и спал не в обычное время, вдруг задумывался, углублялся в себя и тогда начинал ходить по комнате — 10 шагов туда, 10 шагов обратно — ни шагу больше, словно перед ним стояла невидимая стена. Иногда из его комнаты вдруг раздавался короткий пронзительный крик — он проверял себя, жив ли…
После 20 лет неведения к вдове его близкого друга декабриста А. А. Елагина пришло письмо, написанное знакомой рукой: «Уже мы состарились оба. Ты, верно, внуков обымаешь. Я навсегда одинок. Скоро промчались десятилетия. Кажется, что вчера еще хлопотали, заботились о будущем и не успели оглянуться, как оно уже все позади»[165].
Острым интересом к политике, истории общества, государственному устройству отмечена духовная жизнь Батенькова в годы сибирской ссылки. Его продолжают занимать проблемы, волновавшие самых передовых русских людей. В откровенных беседах с Евгением Ивановичем Якушкиным, посещавшим ссыльного декабриста, он высказывается относительно Крымской войны, осуждает принципы самодержавного правления, говорит об огромном положительном значении Тайного революционного общества. Судя по беседам с Батеньковым, записанным молодым Якушкиным и переданным в его письмах, старик, несмотря на жестокие удары судьбы и выпавшие на его долю испытания, остался настоящим гражданином своей Отчизны. Он внимательный наблюдатель, глубокий мыслитель. Оценивая методы борьбы деятелей 14 декабря, военную дворянскую революцию без народа и для народа, Батеньков произносит в 1855 году вещие слова: «Теперь идти этим путем уже невозможно, уже нельзя овладеть управлением так легко, как в наше время. Теперь может быть только одно средство и есть — пропаганда»[166].
В письме к тому же Якушкину от 25 марта 1855 года Батеньков очень резко выступает против государственной деспотии, размышляет о будущем страны. «Надежды трогают сердце, — пишет он о перспективах развития, — …необходимо было бы улучшить начала, не почитать Россию ограниченным поместьем и всех нас имуществом, не стремиться обратить его в военную силу и не полагать главным цементом уголовный кодекс, тюрьмы и арестантские роты»[167]. Это письмо известно лишь в рукописи, сохранился его автограф. 18 подобных батеньковских автографов, адресованных Евгению Якушкину в 1855–1863 годах, находим мы в Центральном государственном архиве Октябрьской революции.
Вчитываясь в нелегкий почерк, расшифровывая смысл иногда неуклюжих фраз, мы узнаем о главных сюжетах бесед на расстоянии: освобождение крестьян, конституция в России, осуждение тирании и вопрос о писании томским ссыльным мемуаров. Якушкин склонил многих «государственных преступников» написать о тайном союзе, о 14 декабря, о товарищах и о себе. Настойчиво склонял он к тому же и Гавриила Степановича Батенькова. И хотя последний противился, но, как доказывает переписка, ему пришлось уступить.
В данной связи в письме к А. П. Елагиной, находящемся уже в другом архиве — Отделе рукописей Библиотеки имени В. И. Ленина, читаем: «13 января 1856 г… Все это время напрасно я ждал приезда Евгения Якушкина… Господь знает, что с ним случилось или что его задержало. Я по обещанию готовил ему несколько листов из моих записок и так убивал все время»[168].
Там же, в ссылке, Батеньков написал интереснейшие воспоминания о М. М. Сперанском для профессора Казанского университета С. В. Пахмана и в оценках этого деятеля совершенно солидаризировался со статьей «Современника», опубликованной в октябре 1861 года, которую приписывают Чернышевскому. Он обратился с письмом к Гоголю и получил ответ от великого писателя. В архивах Батенькова найден черновой автограф начала статьи о второй части «Мертвых душ».
Вот так после двадцати лет одиночного заточения самым активнейшим образом отзывался Батеньков из сибирского далека на живую жизнь России.
Г. С. Батеньков. 1822 г. С портрета Заленцова.
Г. С. Батеньков. Конец 1850-х гг. Фото.
* * *
В сентябре 1856 года Гавриил Степанович Батеньков, 30 лет ожидавший распутывания мудреных обстоятельств и не переселившийся еще в мир иной, получил извещение об амнистии. Благо, собирать ему было нечего: имущество, дети, из-за отсутствия оных, его не задерживали, и он налегке отправился в Европейскую Россию.
В Белеве Тульской губернии, в 300 километрах от Москвы, Батенькова ждала семья его умершего друга — Алексея Андреевича Елагина: Авдотья Петровна Елагина — вдова товарища юности, ее сыновья и семьи последних. Уже давно имя секретного узника было для них овеяно героическими легендами. Весь елагинский клан писал ссыльному в Сибирь, ему помогали денежными средствами.
По пути в Белев Батеньков задержался на три дня в Москве и, предупрежденный III отделением, вынужден был поспешить покинуть вторую столицу. По смехотворным утверждениям жандармов, 63-летний старик представлялся политически опасным. С соответствующей отметкой в паспорте, тайно и явно опекаемый полицией, он проследовал в поместье друзей.
30 лет он не видел Авдотью Петровну Елагину, одну из образованнейших и очаровательнейших женщин своего времени. В 30–40-е годы завсегдатаями ее литературного салона в Москве у Красных ворот, так называемой «республики у Красных ворот», были Жуковский, Пушкин, Гоголь, Герцен, художник Федотов, профессор истории Грановский, молодой Иван Сергеевич Тургенев.
30 лет Авдотья Петровна не видела Батенькова. В ее памяти он остался блистательным остроумцем, весельчаком, героем военной кампании, преуспевающим другом Сперанского.
Наверное, в их чувствах когда-то была не только дружеская приязнь, но и скрытая, боящаяся себя обнаружить тайная влюбленность. Когда Батеньков был арестован, Елагина проявила такие смятение, тревогу и самоотверженную заботу, которые нельзя объяснить простой дружбой. И вот теперь он, старик, направляется в ее поместье. Батеньков, истерзанный волнением, пишет Елагиной: «Какое-то исступление шепчет мне, что я сам буду тебе противен, как означающий появлением своим время, страшность лишений и неспособный к утешению по крайней близости сочувствия. Поколебался даже в том, как быть, как тебя увидеть, как обнять Вас всех. Вещее сердце всю дорогу мешало спешить и остаюсь здесь на три дня, чтоб собраться с силами»[169].
Какая страшная и необычайная личная драма спрятана в его архивах, драма, главным героем которой является он один и только он!.. Наткнувшись на это письмо и несколько подобных ему, где прорывается крик души пишущего, думаешь о том, что документы фонда представляют ценность не только для историка общественной мысли — это сокровищница для романиста, поэта.