Спустя 10 лет в равелине появился «секретный арестант № 2» — организатор тайного общества «Русские рыцари» П. Г. Карпов. После 16 лет тюремного «досуга» он скончался в больнице для умалишенных. «Секретные» не ведали ничего ни о мире, ни друг о друге; мир не ведал о них.
«Пробыв 20 лет в секретном заключении во всю свою молодость, не имея ни книг, ни живой беседы, чего никто в наше время не мог пережить, не лишась жизни или, по крайней мере, разума, я не имел никакой помощи в жестоких душевных страданиях, пока не отрекся от всего внешняго и не обратился внутрь самого себя»[144],— писал Батеньков историку С. В. Ешевскому.
Однако в перьях и бумаге арестанту не отказывали. «Дозволить писать, лгать и врать по воле его», — распорядился Николай. И Батеньков писал самодержцу в 1835 году, через 9 лет после суда: «Меня держат в крепости за оскорбление царского величия. У царя огромный флот, многочисленная армия, множество крепостей, как же я могу оскорбить? Ну что, если я скажу, что Николай Павлович — свинья — это сильно оскорбит царское величие?»[145] В другом письме тому же «величеству» узник провозглашал: «И на мишурных тронах царьки картонные сидят»[146]. За глухими стенами он сочинил гимн свободе:
О, люди! Знаете ль Вы сами,Кто Вас любил, кто презирал.И для чего под небесамиОдин стоял, другой упал?……………………………Вкушайте, сильные, покой,Готовьте новые мученья!Вы не удушите тюрьмойНадежды сладкой воскресенье…[147]
Эта песня секретного арестанта была опубликована потом в Вольной типографии Герцена — Огарева. «Одичалый» — называлась она.
Батеньков притворялся сумасшедшим: «Думал, попаду в сумасшедший дом — там все-таки люди»[148]. Но крепостной врач отсылал шефу жандармов медицинские заключения: «Он намеренно производит перед начальством о себе мнение, будто он теряет или потерял рассудок»[149].
Батеньков объявлял голодовки, в 1828 году 5 дней не брал куска хлеба, отказывался от воды — хотел умереть от истощения. Тот же проницательный эскулап констатировал попытку умышленного самоубийства.
В архиве Государственного Исторического музея в 282-м фонде декабристов хранится секретное донесение коменданта Петропавловской крепости Сукина генералу А. X. Бенкендорфу. Оно помечено 27 марта 1828 года. «Я был в Алексеевском равелине у декабриста Батенькова и при кратком разговоре о неприятии никакой пищи слышал говоренные им в исступлении слова, показывающие человека в уме помешанного (если только произнесены они были непритворно, ибо при первоначальном с ним разговоре он никакого исступления не показывал)»[150].
Семь лет узника не выпускали гулять даже в коридоре; девятнадцать лет он сличал тексты библии на разных языках. Примерный христианин, Николай Павлович единственно ее дозволил «государственному преступнику» для чтения. В январе 1845 года Батеньков обратился с письмом к коменданту крепости: «Библию я прочёл уже более ста раз… Для облегчения печальных моих чувств желал бы я переменить чтение»[151].
«Царю было угодно забыть Батенькова в Алексеевском равелине не только на 15 лет, назначенных по конфирмации, но и еще на 5 лишних лет»[152],— писал историк царской тюрьмы М. Гернет.
В обветшалую тетрадь заносил узник обрывки мыслей: «Я весь предался моему предмету, то есть устремил все силы к обозрению, как это есть, что царство существует, и как это возможно, что слово немногих людей действует на миллионы»[153].
В 1844 году после смерти Бенкендорфа шефом жандармов был назначен Алексей Федорович Орлов — любимец императрицы Александры Федоровны. Он приходился родным братом опальному московскому льву и участнику первых тайных революционных организаций Михаилу Орлову. Новый шеф жандармов был в родстве с М. Н. Волконской.
В самой крепости также произошли изменения. Управление оплотом империи было вверено новому коменданту — Ивану Никитичу Скобелеву. Человек, имевший слабость к изящной словесности, друг Греча, сам из простолюдинов, начавший службу солдатом, он был сердоболен, хотя и незамысловат.
«В 1844 году дали ему (Батенькову. — Н. Р.) газеты. Он бросился на них с жадностью… каково должны идти дела в государстве, где Николай Тургенев в изгнании, Батенков в душной темнице, другие умные, опытные и даровитые люди в Сибири, а Клейнмихель и Вронченко — министры. Диво ли, что у нас дела идут наперекор уму и совести!»[154].
Скобелев написал князю Орлову докладную об увеличении пайка «секретному арестанту № 1» Алексеевскою равелина Гавриилу Батенькову.
«Батеньков… Батеньков… Погодите, Батеньков». Теперешний шеф жандармов отлично знал когда-то офицера, военного героя, потом инженера, потом чиновника, правителя дел Сибирского комитета, вдруг таинственно уволенного Аракчеевым от всех должностей. Он помнил высокого, сухощавого, темноволосого человека, с тонкой грибоедовской улыбкой, остроумного, заразительно веселого. Батеньков! Оказывается, канувший в Лету мятежник жил второй десяток лет «на брегах Невы» с постоянным адресом. Боже мой!.. И у Орлова было сердце.
«Бумаги мои никто не читал до вступления Орлова, — рассказывал Батеньков уже незадолго до смерти. — Он и разобрал их. Потому с 1844 года совершенно переменилось мое положение. Граф назначил от себя деньги на мое содержание, выписал мне газеты и журналы и объявил, что он будет посещать меня как родственник, тем самым и дал уже значительность»[155]. Правда, свидетельства о том, чтоб главный жандарм «посетил» каземат, не имеется, но в январе 1846 года он составил записку Николаю: «Все соучастники в преступлении Батенькова, даже более виновные, вот уже несколько лет освобождены от каторжных работ и находятся на поселении, тогда как он остается в заточении и доселе»[156].
Но ведь заключенный общественно опасен — он страдает душевным заболеванием, возразил Николай. Скобелев и Яблонский — смотритель равелина, ответили рапортом, что Батеньков совершенно здоров.
И вот 14 февраля 1846 года в 6 часов вечера Гавриила Степановича Батенькова в сопровождении жандарма посадили в повозку. Он увидел сумеречное зимнее небо, черные силуэты голых деревьев, обледенелую Неву и будто замерший город. Орлов и Скобелев не хотели скомпрометировать царя, боялись толков: «Дозволить Батенькову жить во внутренних городах России — неловко не потому, чтобы он был опасен, но по тому влиянию, которое могут произвести рассказы о его двадцатилетнем заключении: здесь подобные явления неизвестны и будут судиться превратно»[157] — доносил комендант Петропавловской крепости. Все происходило как в народной пословице: бьют и плакать не дают.
Повезли в Сибирь. Конвоир получил строжайшую инструкцию: «Во время пути никуда не заезжать и не дозволять арестанту отлучаться; наблюдать, чтоб он ни с кем не имел разговоров ни о своей жизни, ни даже о своем имени, равно и самому конвоиру уклоняться от всяких вопросов насчет препровождаемого арестанта»[158]. Итак, тайна в тайне спрятана за тайной. Утром, когда на станции перепрягали лошадей, секретный арестант вдруг выскочил из повозки и бросился целовать женщину. Незнакомка остолбенела от ужаса. Перед ней стоял пожилой изможденный человек с жесткими сединами, по его впалым щекам катились слезы, в глазах застыло непередаваемое страдание, а на плечи была накинута дорогая волчья шуба, крытая сукном — презент из фондов III отделения на дальнюю дорогу…
Вскоре Батеньков напишет знакомым: «Я… снова увидел люден, как из гроба вставший. Все мои чувства — психическая редкость. Понятия переступили время и пространство. Многолетний быт вижу вдруг… Жадно смотрю на женщин. Неестественная разлука с матерями, супругами, сестрами, невестами произвела во мне такую к ним нежность…»[159].
Ближайшие друзья Батенькова, Елагины, вспоминали: «Когда Батеньков проезжал через Москву, то упросил своего провожатого (жандарма) заехать в дом Елагиной у Красных ворот; но, к несчастью, все семейство было в то время в деревне, дом был пуст. Батенькову было запрещено писать, каждое его письмо должно было идти на цензуру в Петербург, и он принужден был проехать дальше, никому не дав знать, что он еще жив»[160].
Мария Николаевна Волконская, познакомившись в Сибири с узником Алексеевского равелина, рассказывала: «По выходе из заключения он оказался совсем разучившимся говорить: нельзя было ничего разобрать из того, что он хотел сказать; даже письма его были непонятны. Способность выражаться вернулась у него мало-помалу. При всем этом он сохранил свое спокойствие, светлое настроение и неисчерпаемую доброту; прибавьте сюда силу воли, которую Вы в нем знаете, и Вы поймете цену этому замечательному человеку»[161].